Вокруг народ, кто семечки лузгает, кто разговоры травит, особо никто не волнуется, даже сами зачинщики беспорядка.
Все привычные, их спор, в анналах истории «Гадюкино», поэтому ничего сверхъестественного.
Честно, я и сам, особо не удивлён, побывав на таких разборках уже несколько раз. Сейчас поорут, пошлют друг друга, и дальше жизнь пойдёт.
Подходим ближе, прислушиваемся.
— …ты в этом году, викторию подкармливал? — спрашивает Петрович, привалившись к черенку лопаты и очень расслабленно чувствуя себя, находясь на мушке.
— А как же! Видал, какая уродилась, не то что твоя, — хмыкает Семёнович, обводя винтовкой свои угодья.
Нет, ну, могут же нормально общаться, пусть не без издёвок, но всё же.
— Пап! — подходит Нина к отцу.
— О! Подмога подоспела, — усмехается Петрович. — Нинка, он же тебя на городскую променял, — посмеивается он в свои седые усы.
— И что? — вступается за дочь Семёныч. — Как это помешает ему тебе морду начистить, за твои злодеяния.
— Пап, а это обязательно? — Нина игнорирует ядовитые замечания соседа, кивает на двустволку.
— Пусть держит, не убирает, — встревает Петрович. — Пусть даже пульнёт. Я уже за участковым послал. Чтобы тебя посадили уже, пердун старый.
— Действительно, Илья Семёнович, — тоже не обращая внимание на Петровича с его замечаниями, — может, не стоит.
— Женя, да посмотри, что этот сморчок старый учудил, — возмущённо трясёт ружьём Семёныч и стучит ногой по чему-то деревянному.
Смотрю вниз, и в ботве картошки, отчётливо вырисовывается гроб. Кустарно сколоченный, не обработанный, но как есть гроб.
В толпе раздаются смешки, я честно, охреневаю.
Петрович, между прочим, как раз плотник.
Перевожу свой взгляд на него с немым вопросом.
— Ты, Женя, лучше вот сюда посмотри, — кивает он, и я только сейчас замечаю, что с лопатой он неспроста, и там, где у него малина, характерная яма вырыта, метр на два.
Охреневаю в очередной раз.
— Вы совсем оба ебанулись, — не сдерживаюсь в выражениях.
— Ну а что он думал, я ему прощу, то, как он меня предал, — брызжет слюной уязвлённый Семёныч, утирая одной рукой лицо и лысину, вскидывает по новой ружьё.
— Давай, давай! — тут же орёт Петрович, — могилу для меня уже ты вырыл.
— Да я тебя ещё и в гроб твой же уложу!
Они начинают орать и сыпать угрозами, я пытаюсь вклиниться между ними, Нина хочет оттащить отца, толпа рядом ни хрена не помогает, только охает.
— Пусть, пусть стреляет! — орёт, потрясая лопатой, Петрович. — Зажал две сотки, простить не может.
— И выстрелю, — угрожает Семёныч, пытаясь вырвать ружьё у Нины. — И кто ещё зажал!
Мне это быстро надоедает. Я беру этот злосчастный забор, который стоит то еле как, валю его. Он весь гнилой, идет, как по маслу, тут же пахнет мокрой землёй, несмотря на солнцепёк. Валю его на картошку к Семёнычу, они с Ниной, еле успевают отпрыгнуть.
— Что, Женя, предлагаешь жить, как ты со своей соседкой? — ржёт Петрович. — Да только Семёныч не девица, ночами не согреет.
— Харе зубоскалить, — рычу, отряхивая руки, и взмокший лоб. — И больше, чтобы никто имя Машки всуе не трепал, понятно. Не ваше дело.
В толпе раздаются одобрительные шепотки.
Устроили, ёпт, представление.
— Конечно, Машку нельзя, а то, что ты мою дочь пользовал, а потом бросил, — вставляет обиженный Семёныч, пытаясь подцепить забор, но я решительно наступаю на него.
— Твоя дочь тоже не хило набедокурила, и она умеет говорить. Если у неё есть претензии, сама мне скажет. А вы, — обвожу обоих взглядом, пытаясь вложить в него максимум того бешенства, что сейчас кипит во мне. — Ещё раз, я узнаю, что срётесь из-за этого забора…
— Да ты уже, итак… — недоговаривает Петрович, оступаясь, падает в яму.
Все, кто рядом, в том числе и я, спешим к нему.
Он лежит присыпанный землёй, зажмурившись, прижимая лопату к себе.
— Ты как, Петрович? — спрашиваю склонившись. — Жив?
— Вот так Женя, живым в могиле побывал, — тянет он жалостливо, не открывая глаз.
— Давай сперва лопату, потом тебя вытащу, — протягиваю руку и пытаюсь плотнее встать, по осыпающейся земле.
— А может, так и надо, — он словно меня не слышит, — оставь меня здесь. Меня все оставили, Ирка с дочкой сбежала, друг родной из-за клочка земли, врагом стал. Бери, закапывай, — протягивает мне лопату.
Бабки позади, причитать начали, точно на похоронах. Я на них строго глянул, и говорить ничего не пришлось.
Цирк, да и только.
— Свою землю завещаю соседу моему Усольцеву Илье Семёновичу, — продолжает исполнять Петрович, и сам себя землёй присыпает.
— Ты чего удумал, Петрович, — к могиле… тьфу ты к яме подходит Семёныч. — Да не нужна мне твоя земля, мне своей за глаза.
Я возношу очи горе.
Вот и на хрена тогда вообще весь сыр-бор городить было.
— Верни, Жень забор на место, хрен с ним, — просит меня и машет на Петровича. — Раньше принципиально было, а сейчас… на что мне? Сыновьям не надо. Нинка самостоятельная у меня…
— А вы без драм не могли всё это вот так решить, — ворчу, помогая вылезти Петровичу из ямы.
— Много ты понимаешь, — хмурит свои кустистые брови Семёныч. — Ты вон своей соседкой командуй. И кто бы говорил без драм…
— Папа, — пытается перебить его Нинка.
— Сам-то, чего в нашу деревню слинял, — не обращает он на неё внимания. — Не из-за драмы ли?
— Пап! — давит Нинка сквозь зубы.
Смотрю на неё.
— Отомстила? — спрашиваю, понимая, что моё личное не только её отец знает, но и вся деревня уже.
— Прости, Жень, — поджимает губы, отводя взгляд.
— Ладно, Евгений, не дуйся, — тут же подхватывает Петрович, уже передумавший помирать, — пойдём, я тебе наливочки организую.
— Нет, спасибо. Сыт по горло, — чеканю слова, разворачиваясь на выход.
Как раз к месту событий спешит Илья Фёдорович.
— Усольцев, Корнеев, вы опять? — орёт с ходу, пытаясь отдышаться, и обмахивает себя папкой.
— Да всё нормально, Илья, пойдём, с нами мировую разделишь, — разводит руки Петрович.
— Так, а забор то где? — оглядывается он по сторонам.
— Да на месте, пошли.
Прохожу мимо зевак, которые тоже начинают расходиться, их выпить не зовут, представление окончено, ловит нечего.
— Жень, подожди!
Оглядываюсь, не сбавляя шага.
Нинка силится догнать.
— Ну, Жень!
— Нин, отвали, а.
— Да ладно тебе, — всё же цепляет за руку.
Торможу.
— Ну, прости. Зла очень была на тебя, за выдру твою городскую.
Молчу. Сказать тянет многое, но в основном непечатное.
— Ну, Жень, — тянет за футболку, старясь прижаться, — я могу и по-другому прощение попросить.
— Руки убрала, — рычу не хуже Тумана, когда он чует незнакомца.
Ника досадливо поджимает губы, разжимает пальцы.
— Ну и