— Кого, хозяин?
Базиль ловко перебросил в руке тщательно вычесанный, барашком завитой парик и вернул на деревянного болвана. Этот дворецкий ни секунды не стоял на месте, всё переливался и мерцал, как ртуть.
— Лёвенвольда, или Лёвольда, как он себя зовет. Тоже дворецкий, только повыше тебя — в доме её величества. Такая же вертлявая бестия, и глаза подводит, словно они у него косые.
— Вольно ему. Я стыжусь раскосых глаз, а он нарочно рисует, — комично надулся Базиль. — У нас в клубе о господине этом анекдот ходит, да только мне нельзя разглашать — я клятву давал…
— Говори, раз уж начал, — Волынский оглядел себя в зеркалах и остался доволен — ничего лишнего, скромная, как говорится, роскошь. — Мне ты больше клятв давал, нежели этим шалопаям.
— Тут показывать нужно, хозяин… — Дворецкий усадил князя в кресло, накинул на него пудромантель и придвинул парик на болване. — Что ж, рискну своей честью ради вашей светлости. Не в первый раз… — Базиль надел на господина парик и трепетными пальцами погладил, поправил, прижал на висках — князь прикрыл глаза. — Когда дюка Курляндского, патрона вашего любимого, избрали герцогом — все вельможи принялись его поздравлять. Он сидел, вот как вы сейчас, и все ему целовали ручку.
— Помню, было дело, — усмехнулся Волынский.
— А господин Лёвенвольд поцеловал его руку — вот так…
Базиль выудил из-под пудромантеля холёную хозяйскую руку и прижался к ней губами. Князь вздрогнул — дворецкий провёл языком по его коже и легонько прикусил.
— И кто такое рассказывает? — расхохотался Волынский.
— Кейтель, дворецкий сиятельной милости. — Базиль как ни в чем не бывало оторвался от княжеской руки и сдёрнул с хозяина пудромантель. — Ваша светлость готовы к выходу, можете блистать и пленять.
— Врёт твой Кейтель, пёс немецкий, — задумчиво проговорил Волынский с тихим гневом в голосе. — И ты напрасно поверил. Как мог он видеть? О подобной шутке обычно ведают только двое. И потом, нужно знать хоть немного моего любимого патрона, как ты его называешь. Я сам однажды просто взял его за руку, как друг — так он выдернул руку и весь затрепетал. — Тут князь зло хохотнул, заведя глаза. — Я думаю, Лёвенвольда он бы и вовсе за такое ударил…
Дворецкий посмотрел на господина лукаво, тонко улыбаясь, и азиатское лицо его с высокими скулами сделалось таинственным и прекрасным, как у Будды.
— Что ты улыбаешься? — спросил Волынский, закипая.
— Ты не ударил меня, хозяин, когда я показывал, — прошептал Базиль, поклонился нарочито раболепно и отошёл. — Вы готовы, можете пожаловать ко двору, — повторил он певуче и нежно.
— Да слышал, не глухой, — уже беззлобно огрызнулся князь и поднялся с кресла. — Если гости явятся прежде меня, прими их, знаешь, что делать.
Эрнст Иоганн фон Бирон, герцог Курляндский и Земгальский, вихрем влетел в гардеробную — этот господин был замечательно порывист и стремителен. Не дожидаясь камердинера, герцог снял и побросал на пол своё охотничье, завернулся в парчовый серебристый халат и наощупь нашарил на полу домашние туфли. Незанадобившийся камердинер выкатил было манекен с придворным облачением, драгоценным, рыбье-мерцающим, но герцог лишь отмахнулся:
— Потом, потом…
И вышел вон.
Он молниеносно, по-над паркетом, промчался сперва по своим покоям, потом по смежным, императорским. Знаменитый серебристый герцогский халат сиял для некоторых, как огонь на вершине маяка, кто-то спрятался, а кто-то, напротив, выступил из тени на свет, надеясь быть замеченным. Вотще… Так же мало замечает вокруг себя несущийся по лесу кабан. Герцог летел, как фурия, в серебристом сиянии, в облаке горьких духов, и пудра нимбом взлетала над зеркально-чёрными локонами. Скорее, скорее…
Есть такие люди, с которыми довольно поговорить пять минут, и потом уже достаточно сил целый день переносить остальных — льстецов, глупцов, подлецов, многодетных отцов… Есть такие люди, на которых довольно взглянуть, убедиться, что они вообще есть, — и можно жить целый день, до вечера, в относительном спокойствии, и как-то терпеть эту жизнь, не желая пустить себе пулю в лоб. Ах, его светлость так счастливы, так счастливы, что постоянно хочется выстрелить себе в голову…
Герцог остановился перед низкой дверью позади концертной залы, выдохнул, постучал и вошёл, не дожидаясь ответа.
— Доброе утро, ваша светлость.
Хирург обер-гофмаршала, доктор Бартоломеус Климт, поднялся из кресла и поклонился.
— Здравствуй, доктор!
Герцог обвёл взглядом эту комнатку, гофмаршальскую гардеробную — где же сам хозяин? А вот и он, на козетке, под пышным соболиным пледом, с корпией в носу, бледный до зелени. Спит.
— Спит? — понизив голос, прошептал герцог.
Климт кивнул, указал глазами на пузырёк посередине ломберного колченогого столика. Лауданум, водка с опием, и пузырёк наполовину пуст — тут уснёшь. Впрочем, кто знает, сколько теперь ему нужно, с его дурными пристрастиями?
— На катке кровь носом пошла, — пояснил доктор, — пришлось уложить, пусть подремлет хоть пару часиков, до очередной своей оперы.
Этот доктор Климт не лебезил, не сыпал «светлостями» и «высокопревосходительствами», он был дельный и нахальный и за хозяина готов был убить. И уже, поговаривали, убивал. Рыжий, бледно-зеленоглазый, Климт улыбался, сжимая челюсти — кицунэ, рыжий лис, демон-оборотень. Да гофмаршал так и звал его — братец лис.
— Доигрался! — Герцог уселся в кресло, в то самое, из которого только что вскочил Климт, склонился, взял больного за руку. — Как лёд. Доигрался в свой опийный табак. Ты хоть скажи ему, доктор. Мы слишком старые для таких игрушек.
Доктор поглядел на него, вернее, на них двоих — на герцога, в дрожащих пальцах сжимающего бледную руку гофмаршала, и на самого гофмаршала, спящего, как дитя, в детской позе с подобранными коленями, белого, как фарфор, в смазанных стрелках.
— Ваша светлость, мне нужно спуститься за льдом для компресса, как лучше — кликнуть лакея, или вы изволите дождаться? Я не желал бы бросать его одного.
Он говорил с герцогом, как с равным. Это умиляло. Смелость не может не умилять, когда ты сам — главное чудовище, первый изверг двора.
— Ступай, доктор, я тебя дождусь, — позволил герцог.
Доктор поклонился и вышел. Герцог остался сидеть, с холодной рукой в своей — горячей, как от жара. Он и жил свою жизнь — как в лихорадке, в тумане, в красном мороке горячечного бреда, который уж год. Наощупь, par coeur. Он смотрел на больного — как дрожат ресницы, как вздымается от дыхания тонкое испанское кружево. Не потерять бы… Есть люди, на которых довольно только взглянуть — и уже можно жить, до самого вечера, и не желать при этом повеситься. Вернее, есть один такой человек, и, кажется, он тоже вот-вот — того…
Доктор скоро вернулся с мешочком льда, как и обещал. Герцог поднялся из кресла — серебром облитая статуя.
— Передай графу, как встанет, что завтра я жду его на обед. Нам с ним сегодня не свидеться, день мой до ночи расписан.
В манеже, позади лошадиных чертогов, — а именно так следовало бы именовать обиталища герцогских лошадей, — позади комнат конюхов и чуланов со сбруей, в крошечной каморке сидел Цандер Плаксин и принимал посетителей. Каморку эту он иронически именовал своим кабинетом, хоть и писать приходилось ему на перевернутом барабане, а сидеть — на старом седле, положенном на низкие козлы.
Сейчас Цандер выслушивал давешнего подменного лакея — того самого, что болтал с карлой в доме Волынского.
— Вчера гости были, — докладывал лакей, — и сегодня опять ждёт. Все те же люди. Вчера разговор вёлся о записке, называемой «Представление». В записке советы известной особе…
— Какой? — уточнил быстро Плаксин. — Женского полу или мужского?
— Женского, — отчего-то смутился докладчик, — как империей управлять. И заодно ябеда на трёх злодеев — Остермана, Головина, Куракина. Правда, имена их не названы, но портреты узнаваемы весьма. Теодот мой слушал — сразу понял, о ком речь. И ещё — о герцоге речь, если поразмыслить…