Саломея - Ермолович Елена Леонидовна. Страница 25


О книге

— Вот, — ответил русский, и послышался шорох бумажного листа, — прочтите грамоту. Дружеские чувства мои к вам искренни, беззаветны и бескорыстны.

— И каков он, тот, кто прибыл к тебе с этой грамотой? — спросил немец, и в голосе его были одновременные волнение и издёвка. — Он молод? Красив?

— Молод. Очень красив, — елейно ответил ему собеседник. — Вы можете на него взглянуть, он во второй камере. Я пока не распорядился его пытать. Не решил пока, что буду с ним делать. Ждал ответа от вас, от своего высокого друга.

— Да ничего, — ответил немец, холодно и брезгливо, — оботри ему слёзы, да отвези назад. Сейчас придём в камеру, и я напишу тебе меморию, прямо на этой грамоте, со своей печатью — и верни игрушку хозяйке. Правда, я и в самом деле желал бы сперва взглянуть на него. Каков он — тот, на кого она разменялась.

— Я к вашим услугам, провожу с удовольствием…

Но в голосе русского не было удовольствия, были обида и разочарованность. Как у ребёнка, которому посулили игрушку и потом не дали. Он дунул на свечу, свет погас, и слышно стало, как удаляются шаги. Ритм их переплетался красиво и стройно, эти двое шли легко, как будто танцуя.

— Полезли наверх, — сказал доктору Прокопов, — сядем в караулке, выпьем, согреемся.

Он говорил так хорошо и чисто, и доктор вдруг остро и горячо обрадовался нечаянно сотворённому волшебству.

— Ты хоть рад? — спросил он, почти с обидой.

— Рад, спасибо тебе, — с лестницы отозвался Прокопов. — Я просто сам ещё никак не уверую. Чудо какое-то!.. А ты понял, Яков, кто были те два болтуна, с грамотой?

— А что понимать? Папа нуар и фон Мекк, который не фон Мекк. Зря только прятались, их тайны шиты здесь, в крепости, белыми нитками.

Заря едва мерцала над Царицыным лугом, бледная, сонная. И цесаревна Лисавет, петербуржская Аврора, тоже бледная и сонная, возвращалась домой с ночного катания. Князь Волынский сидел с нею рядом, слегка осовевший после четвёртой фляги зелена вина. Этикет предписывал князю проводить домой прекрасную даму и лишь потом возвращаться в собственный дом — спать.

Ночной каток, пылающий пунш, фейерверки, факелы… Приключение, увы, не дало князю совсем ничего. В перерыве между коньками и возлияниями он предложил патронессе свой новый государственный проект — и дура отказалась слушать.

— Я не смыслю, Тёма, — отвечала она лениво. — Сам же знаешь, какова я.

Какова… Ленива, глупа. А хорош был план — на гвардейских штыках вдруг возвести её на трон, как когда-то её матушку. Вот-вот Анна помрёт, а наследника нет, и кто после будет — бог весть, как тут не рискнуть? Вознести на трон прекрасную байстрючку, и все проекты, что отвергла прежде дура Аннушка, под Лизаветиным покровительством оживить-таки, воплотить в жизнь. Да, видать, не судьба, — лентяйка Лисавет и трусиха.

Сани встали у крыльца цесаревнина дома, и тут же из дверей выкатилась на снег горничная, красная, встрёпанная, и отчаянно заголосила:

— Матушка, Лексея Григорьича-то нашего — того… Карета чёрная в ночь умыкнула…

Цесаревна переменилась в лице, толкнула каретную дверцу, птицей слетела на снег, не дожидаясь поданной лакейской руки.

— Давно это было? — спросила Лисавет звонко и резко.

Волынский вышел из саней следом и с любопытством следил — за своей патронессой. Его удивило и озадачило спокойствие Лисавет. Ведь арест мужа ли, любовника ли грозил ей самой монастырской кельей. Лисавет и так едва спаслась от опалы после ссылки прежнего своего так называемого мужа, Шубина. Повторения морганатической авантюры венценосная кузина могла ей и не простить.

— Как пять пополуночи било, так они и прибыли, тут как тут, — ответила горничная, запинаясь от страха.

Она явно боялась не минувшей чёрной кареты, а собственной хозяйки. И не зря! Лисавет сделалась зла, бледна, грозно-спокойна и вся собралась, словно львица перед атакой. Волынский давно знал цесаревну, но такою никогда её прежде не видал.

— Тёма, езжай домой, — бросила она князю, — а я поеду выручу Лёшку. Или хоть себя самоё…

— Опасно, матушка, — напомнил осторожно Волынский. — Тётушка ваша гневаться изволят. Обождать бы, разведать…

— Анна не тётка мне, — зло отозвалась Лисавет. — Ивановны нам, Петровнам, сёстры двоюродные. Она только нарочно велит звать себя тёткой, чтоб подчеркнуть главенство. И поеду я не к ней, к её вермфлаше…

Вермфлаше, постельная грелка — так прозывали царского фаворита, герцога Бирона, и сам Волынский приложил немало сил для укоренения обидного прозвища. Постельная грелка, возомнившая о себе.

Лисавет подобрала юбки и поднялась обратно в сани. В доме, в каждом из окон первого этажа, да и второго, белели лица — прислуга наблюдала за спектаклем. Дворецкий и несколько лакеев переминались на крыльце.

— Ваше высочество, — снизу, со снега, голову запрокинув, напомнил цесаревне Волынский, — герцог ведь не спас вашего Шубина. Его тогда сослали… Отчего же сейчас…

— Герцог спас тогда меня, — звонко, с весёлой злостью, ответила Лисавет, — а теперь мы с ним куда большие друзья, бог даст, он и Лёшку вытащит.

«Ого, — подумал князь, — чего я о ней не знал? Неужели проворонил такой союз?»

— Прости, что бросаю, Тёма, но сам видишь, надо! Адьё, — с прежним ледяным весельем попрощалась Лисавет, и лакей захлопнул дверцу.

Сани медленно поползли, разворачиваясь. Князь оглянулся на санки собственные, позади Лисаветиных, — не помешают ли они? За стёклами волынской кареты торчали любопытные мордочки Базиля и Федота, ещё одних зрителей. Волынский сделал знак кучеру, мол, пропусти, и княжеские сани поползли в сторону, освобождая выезд.

Чёрную карету боятся ещё и оттого, что она является внезапно, словно бы из ниоткуда. Наверное, причина в том, что кожаный возок очень лёгок… И сейчас карета влетела во двор по освободившейся санной колее мгновенно. Только что не было — и вот. Раскрылась обитая железом дверца, выпал на снег заплаканный Лёшечка, целый и невредимый. Румяный, трясущийся, и отчего-то в талии перевязанный неуместной лентой. Дверца кареты клацнула, кони фыркнули, взоржали, возок легко, как катальщик на льду, развернулся в снежных колеях — и был таков. Только Лёшечка и остался в снегу на память, да несколько дымящихся на морозе конских яблок.

Волынский, опередив заполошную горничную, первым поспешил к сидящему в снегу Лёшечке и поднял красавца на ноги. Конечно же, чтобы разглядеть любопытную ленту — ведь юноша перевязан был ею, как перевязывают подарки. Из-за пазухи у румяного страдальца выпал свёрнутый лист, и Волынский поднял бумагу со снега и пробежал глазами прежде, чем лист отняла у него из рук подоспевшая Лисавет. Ей не было особого дела до Лёшечки, а вот до листа сего — очень даже было.

То была брачная грамота, с церковными печатями, на специальной бумаге. В общем-то, не сюрприз, что Лисавет отчего-то ну никак не жилось — незамужней. Интереснее всего была записка, на обороте, отвесным готическим почерком, со столь знакомым князю обратным наклоном: «В знак нашей давней, бескорыстной и беззаветной дружбы возвращаю вашему высочеству сей предмет». И подпись: «Иоганн фон Бирон, герцог Курляндии». И — оттиск герцогского перстня.

7. Рьен

Дрова в крепости жадничали везде, и гвардейская караулка не стала исключением. Но зато водки у солдат было — хоть залейся. Это и являлось, наверное, причиной их всегдашней смешливости и весёлости. Тот гвардеец, который помог Ван Геделе в излечении Прокопова — имя его было Александр Сумасвод, — веселился сейчас более всех, и веселье его отдавало некоторой истерикой, ведь бедняга готовился отбыть на обещанную папа нуар гауптвахту, и притом ни за что.

И доктору, и Прокопову плеснули в кружки гвардейской жжёнки, огненно-горячей водки, прежде палёной с сахаром. Ван Геделе, ещё потихоньку икавший после колодца, едва успел сделать глоток, как в дверь заглянул его асессорское благородие и пропел на манер оперной арии:

— Выйди-выйди, доктор Геделе, выйди ко мне.

Перейти на страницу: