Позже он сказал отвезти ее в Подгорный лес. За последние недели он порядочно натерпелся от людей, которым и вякнуть нельзя было без его разрешения. Встретился с теми, кого видеть не планировал в принципе (а придерживаться планов для него было очень важно). Вследствие чего отдал распоряжения, которые отдавал не очень часто.
И все же отдавал, и место было проверенное, люди — надежные, и вкупе с местом они производили нужный эффект.
Шагая по остывшей вечерней земле, она была почти Белоснежкой. Но такой, которую не спасут гномы. В которую не влюбится Охотник-Соловцов или пара его помощников, ни действиями, ни привычками не изменившиеся с девяностых.
Чуть раньше за Мариной пристально наблюдал Лебедянский.
Он не только непреложно, даже с болью в животе и высоким давлением, приходил заниматься с Даней, а после пил с Мариной отвратительный ему, мочегонный для его возраста чай. Но и следил за ней.
Следил издалека, в длинном пальто цвета тени. Ходил за ней по магазинам. Сопровождал до салона красоты с неуместным, на его взгляд, названием «Гедонистка» — это в мире, где рушится все, от городов до устоев (самым важным было последнее: разрушение городов история запишет, но с разрушенными устоями записывать будет некому: его — Лебедянского, последнего светоча, истончающегося лучика в темном царстве отечественной науки, надолго не хватит, — он это понимал, но еще немного счастья хлебнуть хотел, потому и следил за Мариной). Не спускал с нее глаз, пока она шла на рынок. Провожал в многофункциональный центр. В банк. Держался поодаль, подстраивался под ритм ее шагов.
Как-то они даже якобы случайно пересеклись в японском закутке Черного (в молодости Лебедянского — Нижнего) рынка. Он дождался, когда она подойдет к нужному ларьку, и набросился, без приветствия начав рассказывать про бумажные зонтики, веера, национальные куколки и фонарики, лежащие на прилавке. Продавщица-бурятка с длинными стрелками, которые все равно не помогали придать глазам японский разрез, очухалась и удивленно смотрела на него.
Потом, уйдя с рынка, Лебедянский с Мариной встретили районных пацанов, которые толкнули старика в плечо и вяло пытались отжать у Марины не нужный ей купленный Лебедянским веер, — но Лебедянский продемонстрировал удивительное огненнокровие, вступившись за объект страсти и зачитав трактат о чести и достоинстве, которые молодежь нынче потеряла.
Марина тогда испугалась, подумав, что это подосланные третьесортные помощники Буриди пришли с ней расквитаться за подкроватные трусы (она уже сотню раз пожалела, что ушла тогда без них, и устала бояться на улицах каждого шороха, зная мстительность и возможности Буриди). Лебедянский тогда испугался, подумав, что это его бывшие студенты. Ошпаренные районные пацаны испугались сумасшедшего старика и чувихи со взглядом сдохшей рыбы и решили: в жопу этот веер, что с ним делать-то вообще, отожмут у других что-нибудь полезное.
Пройдя по изогнутым кореньям, торчащим, словно ребра планеты, увернувшись от злых и кривых уже зеленых веток, она стояла в полумраке на небольшой поляне. В одной руке держала лопату, а вторая рука неверно подрагивала, ударяясь ладонью в бедро.
— Земля тут твердая, конечно, но ничего. — Соловцов смотрел прямо в глаза. — Поработаешь ручками посильнее. Глубоко-то ведь не надо, так, слегонца. Для приличия, типа. Сюда и так никто не ходит.
— З-зачем… — попыталась спросить Алла, дрожа от холода и страха, ощущая на себе смыкающуюся тяжесть леса, но все и так было понятно. Спросила: — А потом что? — хоть и это тоже было понятно.
— Что-что — ляжешь туда и заснешь преспокойненько. Не сразу, конечно. Засыпать-то мы тебя сами засыплем, так и быть, поможем.
— Я не п-понимаю…
— Все ты понимаешь. Смотри и запоминай, чтобы прям запомнилось это все. Ярко и в красках. Где ты щас с этой лопатой встала, там тебя и закопаем, если сбежишь еще раз. В этом самом месте. Могилу сама себе выроешь, или еще хуже будет, ты даже представить не можешь, насколько хуже тебе будет. Земля твердая, так что, если лопатой устанешь, руками рыть будешь. Пока до нужной глубины не дороешь. Поняла? Поняла, я говорю?
Губы не пропускали слова, поэтому Алла закивала.
Кивнув в ответ, Соловцов продолжил:
— Значит, сообщение такое: если сбежишь снова, если вздумаешь забрать его ребенка или еще чего — мы тебя прямиком сюда. Вот на это самое место. Знаешь, сколько в этом лесу таких лежит? Знаешь? Вот лучше и не знать, прально. Весь сраный Подгорный лес в таких, как ты.
Чтобы не упасть, она все сильнее опиралась на лопату, и та уже порядочно погрузилась в землю. Увидев это, Алла испугалась еще больше: представила, как вслед за лопатой в землю погружается она сама.
— Короче… Короче, родишь сына, а потом можешь катиться ко всем чертям. Поняла?
Алла все поняла и, наобнимавшись с инструментом для рытья могил, затряслась. Ее милостиво развернули и проводили до машины, в которой она продолжала трястись всю дорогу, запрещая себе плакать при этих мужланах, но для слез грош цена была ее запретам.
Ее — опухшую, дерганую, бледную и скомканную, как лист черновика, — привезли сразу к Буриди, ненадолго заехав в ее квартиру за вещами, которые она собирала под тяжелым взглядом Соловцова. Были мысли пырнуть громилу кухонным ножом, но внизу ждали его люди, так что Алла не думая и почти не глядя складывала что-то в сумку, с которой несколько дней назад гордо уезжала от мужа.
Буриди был нахально, издевательски мил. За широкой улыбкой виднелось ликование садиста, радость тирана. Алла вытерпела встретившую ее улыбку и не выбросилась из окна только потому, что еще надеялась сбежать, избавиться от мужа.
Она сидела как будто под домашним арестом. Формально слово «арест» никто не произносил (Алла и Буриди теперь вообще разговаривали мало), и никто не озвучил никаких правил, но все они были понятны. Озвучено было только, что в результате должен появиться сын. Так что ты уж постарайся, милая. Во дворе постоянно дежурила машина, в которой по очереди сидели два мужика (постарше и помоложе). На их окно они глаз не поднимали, но каждого выходящего из подъезда оглядывали. «Они что, планируют сидеть тут до родов», — удивлялась Алла. «Уж они-то могут», — сама себе отвечала Алла.
С Мариной же Буриди решил разделаться по-другому.
Сопровождаемый бесконечной тошнотой, которую весьма недальновидно связывал с рационом питания, Буриди дал краткие указания Соловцову. Отыскать в нужном военкомате дело Марининого сына, заменить позорную категорию «В» на почетную «А», забрать пацана сразу после школы в рамках весеннего призыва. А самое главное — позаботиться о нем. То есть определить в боевое подразделение со знакомыми Буриди командирами и налаженной дедовщиной. И недалеко от Кислогорска — чтобы Буриди мог навещать и проверять, как парень себя чувствует.
Должен ли Даня вернуться из армии живым, и если да, то насколько живым — Буриди еще не решил. Но вскоре дал себе зарок: если с его собственным сыном все выгорит, то и мальчишка Марины — Ларки — пусть живет.
В Дане тоже произошла перемена. Незаметная внешне, но ощутимая внутри, даже, можно сказать, роковая. Насчет отцовства Савы он ошибся, а от Буриди ничего было не добиться (да и не стоило, мудро замечал Даня, обсуждая эту ситуацию с Витей) — куда дальше, неясно. Он успокоился и решил: плевать, кто отец. Эту мысль он еще до конца не принял, но твердо вознамерился принять. И просто любить мать. За то, что родила, бросила проституцию, вырастила, работала ради него. За то, что любила его.
Несмотря на то что Марина не ответила на звонок по ею же оставленному номеру, выписавшись из больницы, Сава одним июльским вечером приехал к ней домой. У подъезда было оглушительно, обжигающе тихо, даже ветер до крыльца не долетал. Сава приехал радостный, с цветами поперек коляски. Приехал, не надеясь и не собираясь строить с Мариной ничего романтического. Поболтать и уехать в отель, а там и в Хунково. Потому и букет — скромный, даже целомудренный, чисто символический, правило приличия, а не букет, чтобы ни намека не просочилось.