Птица встрепенулась. Крылья из латуни дернулись, клюв открылся, и раздалось знакомое, скрипучее, но такое родное: «Тинь-тинь-тирьям…».
— Вот, — сказал я, ставя игрушку на верстак, прямо рядом с валяющимся молитвословом. — Посмотрите на нее. Я сделал ее руками. Здесь нет магии. Пружина, шестеренки, мембрана и рычаг. Чистая механика.
Птица махала крыльями, отбрасывая тень на стену.
— Скажите честно, Ваше Высочество… Есть в ней красота?
Николай посмотрел на это чудо техники. Его губы дрогнули в слабой улыбке.
— Есть, Максим. Она… она чудесная.
— А кто вложил в нее эту красоту? — спросил я. — Формула? Чертеж? Нет. Я вложил. Человек. Создатель этого механизма.
Я наклонился к нему ближе.
— А кто вложил красоту в живую птицу? В закат над Невой? В структуру снежинки, которую мы рассматривали под лупой? В законы движения планет?
Он молчал, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Называйте это Богом, — продолжил я. — Называйте Природой. Суть одна. Мы не спорим с Творцом, когда изучаем мир, Николай. Мы просто пытаемся понять, как гениально Он все устроил. Мы читаем Его чертежи. И отец Серафим неправ. Не потому что он плохой человек или хочет вам зла. А просто потому, что он всю жизнь читал только одну книгу из двух. И боится второй, потому что не понимает языка, на котором она написана.
— Языка чисел? — тихо спросил мальчик.
— Да. Языка математики.
Николай медленно встал. Он подошел к месту, где лежал молитвослов. Нагнулся. Поднял книгу.
Он отряхнул бархатный переплет от древесной пыли. Бережно расправил помятый уголок.
Потом он подошел к полке с чертежами. Туда, где лежали схемы нашего штуцера, расчеты баллистики и формулы сплавов.
Он поставил молитвослов на полку. Рядом с чертежами. Бок о бок. Корешок к бумаге.
Два союзника. Две книги.
Постоял секунду, глядя на этот странный натюрморт: святое писание и оружейная схема.
— Две книги, — повторил он твердо. — Природа и Писание. Я буду читать обе, Максим.
Он повернулся ко мне. В его взгляде появилась новая глубина. Взрослая.
Он перекрестился. Быстро и привычно, но теперь в этом жесте не было страха. Это было рабочее действие. Как надеть защитные очки перед сваркой. «С Богом».
Затем он решительно подошел к верстаку и сел на свой табурет.
— Давай считать, — сказал он деловито, стягивая парадные перчатки и швыряя их на подоконник. — У нас еще три заготовки для затвора не проверены. И свинец надо переплавить, там шлака много было в прошлый раз.
Я не смог сдержать улыбки. Я чувствовал, как с плеч падает невидимый мешок с цементом, который я тащил с той самой минуты, как увидел его лицо в церкви. Мы прошли по краю. Мы не упали в фанатизм и не свалились в цинизм. Мы нашли баланс.
А это в механике — самое главное.
— И помолимся, — добавил Николай, беря в руки штангенциркуль, — чтобы ствол не разорвало при первом испытании.
Я хмыкнул, раздувая мехи горна. Пламя весело загудело, пожирая уголь.
— Бог помогает тем, кто сам себе помогает, Ваше Высочество, — ответил я, подкидывая топлива. — А мы еще и тройной запас прочности заложим. На случай, если Он вдруг отвлечется на дела в других галактиках.
Николай засмеялся. На этот раз легко и свободно.
Работа закипела. Мы снова были в строю. Команда «Инженер и Император». И теперь у нас была не только наука, но и, черт возьми, благословение. Пусть и своеобразное. Авторское.
Уровень пройден.
* * *
Месяц.
Много это или мало? Для вселенной — миг. Для человека, который сидит в очереди к стоматологу, — вечность. А для нас, запертых в ледяном ожидании посреди петербургской зимы, это был персональный лимб.
Месяц тишины. Ни весточки, ни слуха. Мы с Николаем жрали себя поедом, хотя внешне держали марку: он зубрил латынь с остервенением фанатика, я точил детали затвора. Но каждый скрип ворот, каждое ржание лошади во дворе заставляли нас вздрагивать, как контуженных. «Приехал? Нет? А может, сгинул в дороге? Разбойники? Волки? Ламздорф перехватил?»
Паранойя — профессиональная болезнь попаданцев. К концу третьей недели я уже всерьез подумывал, не начать ли мне копать подземный ход до границы.
Он вернулся в сумерках. В тот самый «собачий час», когда серое небо уже упало на крыши и мир становится зыбким, черно-белым, как старая кинопленка.
Я услышал не стук. Я услышал тяжелое, натужное дыхание загнанной лошади прямо у дверей нашего сарая.
Мы с Кузьмой переглянулись. Мастер, который до этого монотонно шабрил станину, замер, побелел лицом и выронил инструмент.
Дверь распахнулась.
На пороге стояло пугало.
Огромное, черное от дорожной грязи, облепленное снегом, который уже успел превратиться в ледяную корку. Это был Потап. Но не тот богатырь, которого мы провожали. Передо мной стоял человек, из которого дорога выпила все соки. Лицо осунулось так, что скулы торчали, как лезвия, глаза запали в черные провалы, а борода свалялась в один грязный колтун. Он похудел, наверное, на целый пуд. Огромная овчинная доха висела на нем мешком.
— Живой… — выдохнул Кузьма, бросаясь к нему.
Потап даже не улыбнулся. У него просто не было сил на эмоции. Он шагнул через порог, пошатнулся, ухватился за косяк черной, распухшей от мороза рукой.
— Довез, — прохрипел он. Голос был сорван, похож на скрежет камня о камень. — Принимай, герр Максим.
Он не стал обниматься. Не стал просить чаю или водки. Он развернулся и, шаркая ногами, как старик, побрел обратно к саням.
Мы выскочили следом.
В санях, заваленные соломой и какой-то рванью, лежали они. Три длинных свертка.
Они были обмотаны грубой холстиной, промасленной так густо, что ткань стояла колом. Перетянуты бечевкой крест-накрест, с узлами, завязанными на совесть, по-морскому.
Потап подхватил первый сверток. Крякнул. Не от тяжести — железо весило всего ничего для такого гиганта, — а от боли в спине.
— Вносим, — скомандовал я. Сердце мое ухнуло куда-то в желудок и там замерло.
Мы затащили груз в мастерскую. Положили на главный верстак, предварительно смахнув оттуда стружку рукавом.
Три мумии. Три кокона, в которых спала наша судьба. Или наш приговор.
Дверь скрипнула снова. Николай.
Он вбежал, запыхавшись — видимо, увидел сани из окна. Он был без мундира, в одной рубашке, накинутой на плечи шинели, с растрепанными волосами.
— Приехал? — спросил он шепотом, глядя на Потапа