Он взял Николая под локоть. Мягко, но властно. Отвел в притвор, в тень, подальше от любопытных ушей.
Я замер за колонной. Я не слышал слов, но я видел лицо Николая. Сначала — почтительное внимание. Потом — удивление. Затем — растерянность, переходящая в панику. Он бледнел. Он пытался что-то сказать, но священник не давал ему вставить и слова, накрывая своей мягкой риторикой, как подушкой.
Эта «отеческая беседа» длилась сорок минут. Сорок бесконечных минут, пока я переминался с ноги на ногу, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. Я не мог вмешаться. Влезть в разговор духовника и его чада — это табу. Это хуже, чем плюнуть на алтарь.
Когда Николая наконец отпустили, он вылетел из церкви, не глядя по сторонам. Он прошел мимо меня, даже не заметив. Его глаза были стеклянными и пустыми.
— Началось, — прошептал я себе под нос и рванул следом, срезая углы через служебные коридоры.
В мастерскую он не вошел. Он ворвался.
Дверь грохнула о стену так, что с полки посыпалась стружка. Николай влетел внутрь, как шаровая молния, ища, куда бы ударить. Он был бледен до синевы, губы тряслись, а в руках он сжимал маленький, в бархатном переплете молитвослов.
Я стоял у верстака, как будто все это время тут и был.
— Ваше Высочество? — осторожно начал я.
Вместо ответа он размахнулся и, видать хотел со всей силы швырнуть книгу на верстак, но в последний момент остановился и просто положил ее подальше от себя.
— Всё ложь! — выкрикнул он, и голос его сорвался на визг. — Всё, чему ты меня учил! Ложь! От лукавого!
Он стоял посреди комнаты, сжимая кулаки. Это была не просто истерика. Это был крах фундамента.
— Батюшка сказал… — он хватал ртом воздух, захлебываясь словами. — Он сказал, что я слуга дьявола! Что мои опыты — это гордыня! Что я пытаюсь разобрать Божий мир, как… как нечестивый часовщик чужие часы!
Я молчал, чувствуя, как холод ползет по спине. Отец Серафим знал куда бить. Он был профессионалом. Он не стал атаковать физику. Он не стал спорить с баллистикой. Он ударил по самому больному — по душе. По страху четырнадцатилетнего мальчика перед вечными муками.
— Он сказал, что те, кто ищут ответы в числах, а не в молитве — враги Христовы! — Николай почти кричал, и в его глазах стояли слезы отчаяния. — Что наука — это искушение! Что я гублю свою бессмертную душу ради железных игрушек! Максим!
Он смотрел на меня с такой надеждой и ужасом, словно я был демоном, который его обольстил, и одновременно единственным, кто может его спасти.
— Я не хочу в ад, Максим! — прошептал он, оседая на стоявший рядом ящик. — Я не хочу быть врагом Бога.
Ситуация была патовая. Критическая уязвимость системы.
Если я сейчас начну спорить с религией, я проиграю. Логика против веры — это как нож против танка. Бесполезно. Я не могу сказать ему: «Бога нет, это все сказки». Это разрушит его мир окончательно, и он возненавидит меня за то, что я отнял у него опору. Но я не могу и согласиться с попом, потому что тогда мы закрываем лавочку, тушим горн и идем бить поклоны, пока Наполеон не сожжет Москву. Да и на сколько я помнил — Николай всегда был глубоко верующим. Это нельзя было ломать.
Мне нужно было третье решение. Синтез.
Я медленно вытер чай с верстака тряпкой. Дал себе тридцать секунд. Раз, два, три… Мозг лихорадочно перебирал варианты. Галилей? Сожгли. Джордано Бруно? Сожгли. Коперник? Слишком сложно.
Нужен кто-то свой. Кто-то неоспоримый. Кто-то, кто был бы и гением, и верующим, и русским до мозга костей.
И тут меня осенило. Спасибо, интернет 2020-х, спасибо «Пикабу» и всем пабликам с цитатами великих людей, которые я читал в туалете вместо работы.
Я сел на край верстака, прямо напротив Николая. Спокойно. Без резких движений.
— Николай Павлович, — тихо спросил я. — Вы знаете, кто такой Михаил Васильевич Ломоносов?
Мальчик моргнул. Вопрос был настолько невпопад, настолько перпендикулярен его истерике, что сбил его с толку.
— Ломоносов? — переспросил он, шмыгнув носом. — Конечно. Ученый. Поэт. Университет основал. Оды писал императрице Елизавете.
— Верно, — кивнул я. — А скажите мне, был ли он безбожником?
Николай нахмурился, вспоминая уроки.
— Нет… Кажется, нет. Он был православным. Оды духовные перелагал. В церковь ходил.
— Вот именно, — я поднял палец вверх. — Набожный человек. Русская душа. Постился, молился и крест носил. И при этом, Ваше Высочество, этот самый набожный христианин открыл закон сохранения материи. Он доказал, что у Венеры есть атмосфера. Он варил цветные стекла для мозаик, изучая химию. Он гонял электричество, изучая грозу.
Я видел, как в глазах Николая начинает проясняться. Истерика отступала, вытесняемая любопытством.
— Но как же… — пробормотал он. — Как он не боялся? Батюшка говорит…
— А вот что говорил сам Ломоносов, — я перебил его мягко, но настойчиво. — Запомните эти слова, Николай. Запомните на всю жизнь, как «Отче наш».
Я набрал в грудь воздуха и процитировал, стараясь вложить в каждое слово вес могильной плиты, которой можно придавить любое мракобесие:
— «Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал свое величество, в другой — Свою волю. Первая — видимый сей мир, Им созданный. Вторая — Священное Писание. Толкователи и проповедники Священного Писания показывают нам путь к блаженству, а изыскатели вещей натуральных показывают Божие могущество, премудрость и благость».
Я замолчал. В мастерской повисла тишина, нарушаемая лишь треском углей в печи.
Слова упали в благодатную почву. Я видел, как лицо Николая разглаживается. Уходит то страшное напряжение, которое сковывало его последние полчаса. Две книги. Не одна против другой, а две вместе. Это было просто. Это было гениально и это было спасением.
Он поднял на меня глаза. В них больше не было ужаса. Там было немое, детское облегчение.
— Две книги… — прошептал он. — Значит… изучать мир — это читать первую книгу?
— Всё правильно. Разве грех — читать книгу, которую написал Отец? — я встал и подошел к полке.
Там, среди напильников и каких-то склянок, стояла моя механическая птица. Та самая с пружинным сердцем, которую я собрал, когда он умирал.
Я взял