О чем смеется Персефона - Йана Бориз. Страница 67


О книге
ломливой спиной к жердочке шанырака[40], выпростал из-под одеяла подсохшие шелудивые ноги.

– Не пойду. Буду туту.

– До самой старости?

– Не каждый доживает в степи до старости. – Что ж, с этим трудно поспорить.

Кебирбану любила сказки и знала их великое множество. Больше всего ей нравилось пугать Ипполита Романовича злым великаном Дэу, который умел по ночам незримо пробираться в жилища, воровал спящих, но, к удивлению, никого не слопал и даже не порвал на кусочки. Его боялись просто так, из-за отвратительной внешности. Красивые легенды о разлученных возлюбленных барон знал и до того, но доморощенные сюжеты разнились с литературными. Выходило, что Енлик и Кебек[41] не совсем люди, а немножко волшебные существа и они не окончательно погибли под копытами коней, а где-то живут до сих пор, любят друг друга. Сомнительную роль обретали пери[42] – то ли злые волшебницы, то ли добрые. Иногда могли обмануть, зачаровать и погубить, а порой выручали. Ясно одно: они несказанно прекрасны собой, бесконечно обольстительны и обитают на облаках. Так выходило, что красота не всегда к добру. В пухлых устах Кебирбану постненькие фабулы складывались в эпические драмы, ее неправильная, порой смешная речь добавляла им приправ, батыры расправляли плечи, а их возлюбленные удивительным образом приобретали черты рассказчицы.

– Тебе не надоело со мной? Не скучно? – вежливо интересовался он.

– Зинат велела. И отец. И я учить русский.

На исходе красных дней Зинат уже не казалась красавицей: слишком смуглая, плосколицая и костлявая. Рядом с младшей она выглядела настоящей Жезтырнак[43] – еще чуток постареет, и можно пугать аульных детишек. Кебирбану же светилась неразбуженным тюльпаном, манила нераскрытой загадкой, мерцала недосягаемой звездочкой. Простая одежда подчеркивала ее грацию. Живи она в не столь уединенном месте, не знала бы, как отбиться от знатных женихов. Жаль, что в ее судьбе не погостила большая любовь, не зажгла глаза, не сложила губы в сладкий и порочный полумесяц.

Богдан с Ермолаем хотели уехать до похолодания, но аксакал не отпускал. Он свято верил в дар своей дочери-целительницы и увещевал не доверяться белым докторам. На самом деле стариком руководила алчность, Ипполит Романович об этом догадывался, но все равно не спешил. Он твердо решил продолжить экспедицию, отправиться не в госпиталь, а сразу в Турфан, в набитые древними изваяниями пещеры. В сентябре проехали обратной дорогой археолог Каменский и его помощник Петренко. Они заболели и не смогли продолжать разведку. Красные дни подходили к концу, уступая место розовым.

Осинский вместе с казаками выехал из рощицы под холмом в конце октября. Он щедро отблагодарил аксакала и его Зинат за гостеприимство, поклонился Кебирбану. Даст Бог, еще когда-нибудь увидит этих добрых людей. Справные, отъевшиеся на безделье кони без приключений доставили до Урумчи и дальше. Сергей Федорович обрадовался новоприбывшим, но, казалось, больше Ермолаю и Богдану, чем Осинскому. Пещеры в самом деле полнились богатствами: на стенах не редкие рисуночки, а эпохальные картины, под ногами обломки каменных голов, рук, птиц и зверей. Каждый раз, находя что-то любопытное, Ипполит Романович оборачивался в поисках Афанасия, и пустота за плечом отравляла радость добычи. Снова полились умные и интересные беседы за вечерними застольями, но в них обнаруживалось мало азарта и мало значимости. Ему расхотелось писать книгу, да и вообще это Шапиро намеревался издать труд и прославиться, как русский Жак Паганель или второй Семенов-Тян-Шанский.

Новые впечатления потихоньку затянули старые, легли поверх, как праздничная камчатная скатерть покрывает выщербленную столешницу. Множились тетрадки с заметками, тяжелели рюкзаки. Экспедиция не докопала до многовекового дна, только разгребла поверхностный мусор, но сделанного хватало с лихвой на много томов. Если повезет, они непременно сюда вернутся и продолжат, найдут засыпанные камнем подземные храмы, расчистят жертвенники, узнают, кто и кому здесь молился, куда и почему ушел, что завещал. Ипполит Романович окончательно оправился и забыл про каракурта, про черные, фиолетовые и красные дни. В памяти осталась только рощица с шалунишкой родником, гроздь юрт на берегу озерца, сказки Кебирбану и шолпы в ее косах. Он с неприятным удивлением стал замечать за собой рассеянность: нагнется за киркой и застынет, потому что из-под скалы глядит не кусок древней каменной головы, а живая девушка с персиковым лицом и огромными колдовскими глазами. Или полезет наверх за веревкой, а вернется без нее, потому что степь и холмы вокруг такие же, как в рощице у Айнабулака, и птицы поют те же песни, и сам он такой же и не такой. Или просто не там?

К весне одна тысяча девятьсот десятого все крепко устали, уже по утрам слышались тяжелые вздохи, мол, сидеть бы дома в эту пору да лакомиться блинами. Назад наметили двигаться перед жарой, поэтому пришлось отодвинуть в сторону любопытство и заняться сборами. Маршрут выбрали иной, чтобы зарисовать курганы и зайти по пути в развалины несторианского монастыря. Осинский предпочел отколоться и снова погостить у аксакала и Зинат, на этот раз не подранком, а молодцом. Он нанял в Урумчи проводников-тарачинцев и попрощался с любезным Сергеем Федоровичем.

Степь голосила всеми цветами радуги, больше, конечно, зеленым, но не забывала и кармин, ультрамарин, пурпур, золото и прочие. Кучугуры – подземная рать, выставившая наружу одни разномастные шеломы, – чутко сторожили наряженные покои, весну, молодой век. Между холмами резвились кони, празднуя травяной год, шелковая лазурь блестела и переливалась, не в силах слопать, переварить солнечное обилие.

Когда впереди показалась виноградная кисточка юрт у подножия знакомого холма, в груди Ипполита Романовича что-то заворочалось, замолотило, дыхание сбилось, на лбу выступил пот. Он приосанился в седле и надел на лицо самую благодушную маску из светского гардероба. Рощица плеснула в лицо тенью, как умыла, родничок расхулиганился, растекся вдвое против осеннего, испачкал зеркало озерца глиняной мутью, зато березки за зиму накрутили кудрей и кокетничали не хуже сельских девок на покосе.

Аксакал ему обрадовался, велел накрывать дастархан[44], готовить ту самую юрту, где он провалялся в немочи три месяца.

– Нет, ата, мы в палатке, – засмеялся, отнекиваясь, барон. – Боюсь снова почувствовать себя нездоровым.

– Ие[45], – старик кивнул, – эта плохо, в такой юрта Зике альбасты[46] кормит, разговор говорит. Надо другой дом, чистый.

Зинат вместе с Кебирбану пришла под большой шанырак к окончанию трапезы, когда мужчины начали расходиться. Небогатые рассказы закончились, Осинский уже засыпал. И тут ночь раздвинулась, пустила в середину лунный свет – им была младшая из дочерей аксакала. За минувшие полгода она стала еще краше: просто бери всю целиком и вставляй вместо иллюстрации в восточные сказки. Глаза жгли не хуже сестриных, точеный овал лица просился на холст. Она молчала, как и старшая, гость тоже не знал, что сказать. Посидели и разошлись, поспали под одними деревьями, послушали одни и те же птичьи признания, попили воду из одного родника. Назавтра Ипполит Романович еще раз заглянул к Зинат, поблагодарил, похвалил ее лекарские умения. Кебирбану пришла к нему сама, принесла лепешки. При виде нее снова что-то случилось с дыханием, как будто одно из деревьев пустило в его груди нежданный побег и теперь он рос, ширился, щекотал изнутри ребра и в то же время не давал как следует вздохнуть.

– Я скучал без твоих сказок.

– Я тоже скучал, – сказала она просто и без жеманства. – Белый мурза любит слушать, а женгелер[47] любят только работать.

– Я желаю тебе счастья, Кебирбану. Ты удивительная. Пусть сыщется тебе хороший муж, богатый и добрый. Пусть у вас родятся здоровенькие дети. Будь счастливой, ты очень, очень светлый человечек.

– А почему у мурза только один жена? Если белый закон нельзя второй жена, туту можно. Или Полат любит только свой любимый жена?

Осинский опешил. Он понял прозрачный намек, и от этого росток в груди совсем распоясался, пробрался в живот, устроил там радостные пляски, аж ноги задрожали. Но как ей объяснить про общество и мораль, ей, которая в жизни не видела города, не служила маленькой опорой в сложной иерархии? Больше всего на свете ему хотелось сжать ее в объятиях, схватить, унести на бережок, пить талую влагу пухлых губ, играть тоненькой живой тесемкой на шее. Но нельзя: здесь хоть и не

Перейти на страницу: