…Лежа в полутьме, Ипполит Романович старательно проморгался, выдавил слезы и лишь потом окончательно открыл глаза. Их саднило. Поясница привычно напомнила о себе нытьем. Он попробовал сесть, локти приподняли туловище, но шея отказалась держать многоумную голову. Пришлось ограничиться переворачиванием на правый бок. Перед глазами оказалась кесе с кислым кумысом. Он дотянулся, попил, проливая на себя и на подстеленное одеяло.
Сколько он уже здесь пролежал? Месяц? Два? Со двора доносился запах палой листвы, значит, пришла осень. Экспедиция успешно экспертировала буддийские пещеры без него. И без Афанасия.
О кончине Шапиро он узнал не сразу, местная знахарка Зинат плохо владела русским языком, а прочих к нему не допускали. Все открыл печальный аксакал, когда пришел проведать и принес баранью лопатку. Она предназначалась не для угощенья, а для колдовских ритуалов. Бедняга Афанасий не смог оправиться от поцелуя ядовитого паука. Здесь таких называли каракуртами и боялись до одури. Прежде чем ставить аул, чабаны каждый раз старательно проверяли местность. И ведь Босук Темирович предупреждал, и все прочие напоминали… Эх, плохо! Для ученого вообще несносно! Забылся, заигрался. И поплатился.
Аксакал сказал, что Шапиро еще два или три дня дышал, не приходя в себя. Потом предстал перед Господом нашим, так и не совершив головокружительного открытия, не откусив своей дольки от интересного приключения. Удовлетворился горькими крошками. Вроде приезжали доктора, даже консульский чин, Ольденбург напугался и почти отменил экспедицию, но в конце концов все собрались и ушли по маршруту, похоронив бессчастного Шапиро тут же, в рощице, а безнадежного Осинского оставив на попечение местной травницы. Черные дни продолжались.
При первом пробуждении из болючего бреда Зинат показалась Ипполиту Романовичу настоящей восточной красавицей: черные колодцы глаз, в них круговерть, всполохи, частокол видений. Все остальное на лице вышло маленьким: крошечный носик, круглоягодный ротик, мелкий подбородок, невысокий лоб. Только огромные очи пленили и завораживали. Женщина была хрупкой, но сильной, вертела чугунки одной рукой, переворачивала немаленького Осинского с боку на бок, легко ломала палки и рубила кости. Она приходилась дочерью аксакалу, ее мужа и всю семью убили несколько лет назад лихие люди, которые до сих пор не перевелись в этих диких землях. Зинат чудом уцелела, спрятавшись с маленькой дочкой под речным обрывом. Она утверждала, что почувствовала приближение беды, однако никто ее не послушал, не поверил. А ведь все могло сложиться иначе. Овдовев, она несколько лет прожила с дальней мужней родней, где старая тетка учила ее врачеванию. Потом старуха скончалась, а Зинат вернулась к отцу и принялась от души знахарствовать. В этом непростом деле ей помогали аруахи[34] и целебные травы, внутренности животных и особенно их свежая кровь. Ипполита Романовича она тоже выходила кровью суягной овцы. Позже, когда черные дни сменились фиолетовыми и стало ясно, что ему не покоиться рядом с верным другом Афанасием, ведунья повинилась: мол, и сама-то она мало верила в исцеление. Она говорила, что над обоими урусами[35] уже простер крыло зловещий летучий змей Жилан[36]. Зинат нашла ожоги – следы неумелого, но верного вмешательства, но все равно казалось поздно, трагически поздно для спасения, как бы ни уговаривал ее Сергей Федорович, как бы ни молился отец, как бы старший брат Турсунбай не загонял коней, скача за белым доктором. В их патриархальную рощицу понаехали чужаки, громко голосили, трясли бумажками, а тем временем Жилан забрал второго мурзу. Что касается самого Осинского, то вещая птица Самрук[37], охраняющая мир мертвых, приняла только одну душу, от второй отказалась: то ли первая оказалась чище, то ли вторая еще не сделала самого важного, ради чего и появилась в этой жизни, в этой стране, в этой степи. Поэтому знахарка выхаживала его, окуривала травами и поила процеженными настоями. Она твердо постановила, что стала соучастницей чуда, и благодарный Ипполит Романович не спешил ее разубеждать, хотя сам верил больше в спичку. Фиолетовые дни тоже доверху заполнялись бредом, судорогами, рвотой, но и они прошли. Наступили красные.
Осинский потихоньку приходил в себя, выползал на улицу, подолгу беседовал с Ермолаем и Богданом, которые радовались его выздоровлению более самого укушенного. Но самое прелестное время начиналось вечером, когда Зинат уходила к ребенку и на дежурство заступала Кебирбану, младшая дочь аксакала. Ее появление предупреждали нежно звеневшие при ходьбе шолпы[38] в смоляных волосах, но больной и без их ласкового напоминания знал о приближении праздника. Она заходила в сумерках и сразу бралась за свечи. Зинат брезговала ими, употребляла только волшебную лампу, походившую на ту самую, Аладдинову, от которой больше вони, чем света. Кебирбану изгоняла из его вечеров тьму. Она неплохо выучила русский, лучше сестры. Ее пухлые губы произносили его имя, округляя «о» – По-о-лат, – и затем непременно складывались в улыбку. В их пухлости мнилась беззащитность, доверчивость, такие бывают у проплакавшихся малышей, и тогда у старших недостает сил журить и наказывать, как бы те ни озорничали. Кебирбану была не такой смуглой, как Зинат. Сестрины колдовские глаза смотрелись на персиковом лице добрее, не горели, а пели веселую песню, убегали с мотивом вверх, искали что-то по сторонам, но никогда не останавливались на самом Осинском.
Выйдя замуж в неполные шестнадцать, Кебирбану не успела полюбить мужа, просто послушалась отца. Ей жилось несыто и неголодно – как всем. Один год джутом[39] унес всю скотину, другой – подарил щедрый приплод. Первенец разбудил в ней любовь, но не женскую, а материнскую. Она так и сказала, мол, узнала, что умею любить другого человека. Ипполит удивился:
– А разве отца с матерью, братьев и сестер ты не любила?
– Нет, – просто ответила Кебирбану.
Про мужа он не стал любопытствовать, и без того ясно, хоть и странновато.
– А как белый мурза любить свои женщины? – Она неожиданно сама пошла в атаку.
Осинский растерялся. Во-первых, не женщин, а одну жену. Хотя ведь дочь в понимании степняков тоже женщина. Во-вторых, действительно ли он любил благородную Аполлинарию Модестовну, не сделал ли предложение с бухты-барахты, лишь бы покрасоваться своей верностью слову, пусть и мальчишескому? Здесь и сейчас, вдалеке от своего уютного кабинета и пианино в гостиной, он затруднялся с ответом. Как-то не вспоминалось гона в крови, сердечного замирания, потерянности от счастья или, наоборот, несчастья. Все сложилось правильно и уместно, вполне благопристойно: невеста из хорошей семьи, квартира в Старомонетном переулке, членство в клубе и ложа в опере. Про жаркие страсти не упоминалось ни в Кормчей книге, ни в брачном договоре.
Муж Кебирбану вместе со всей семьей и их новорожденным сыном стали жертвами страшной болезни, по-видимому холеры. Ее саму отпоила и вымолила у смерти сестрица Зинат, к тому времени тоже овдовевшая и бытовавшая у отца, в рощице у Айнабулака. Сюда же вернулась и младшая. Выходило, что подземные духи, глядевшие на виноградную кисть из пещерки под холмом, крепко держали на привязи своих дочерей, надолго не отпускали и за отлучение жестоко наказывали. Так решил аксакал, его слова повторила вошедшая в авторитет знахарка, жены и снохи молча склонили головы и побежали подмасливать аруахов, чтобы те не гневались и отводили беду. Сыновья махнули рукой и принялись за свои скотоводческие дела, им от бабьих суеверий одна докука.
– И что, ты не выйдешь больше замуж? Так и будешь тут сидеть? – Барон прислонился