О чем смеется Персефона - Йана Бориз. Страница 45


О книге
простительным или нет. На второй странице шло жизнеописание в оренбургских декорациях, про детей – внука и внучку, касательно быта и дружбы с киргизами и перечисление мужниных успехов по службе. Последнее – самое подробное и нудное из всего послания. Дойдя до прощальной строчки, глаза вернулись к началу и прочитали все заново, потом еще раз, уже выборочно. Сердце отплясывало краковяк, в ушах бухало, ноги подгибались. Баронесса снова поискала просьбы о прощении или хотя бы сожаления, раскаяния – нет, тщетно. Тамила Ипполитовна не мучилась неправотой и не винилась… Что ж, хорошо хоть нашлась. Мать написала приветливое суховатое письмо, поведала, как и чем жива. Ответ пришел быстро, так и повелось. К конвертам от дочери сводилось все жизненное везение, однако для эпистоляриев не удавалось найти сердечного тона, они сухо хрустели дежурными фразами и заканчивались безликими благопожеланиями. Аполлинария Модестовна не зазывала дочь в гости и не обещала навестить ее на краю света, она вообще не знала, суждено ли им когда-нибудь свидеться.

Москву затопило половодье строительства; хаотичная, патриархальная, исконно русская столица становилась незнакомой модницей в дерзких одеждах. Тракты, расширяясь, превращались в магистрали, стены нового канала обрастали камнем, берега протягивали друг другу веточки мостов, дома передвигались по городу, как стадо по велению пастуха. Усиленно рылось метро – помпезное, величавое, в мраморе, скульптурах и мозаиках, провозглашавшее победу новых людей, к которым многие москвичи так и не научились себя причислять. Современные строения удивляли, но старые нравились больше. Коммунисты, не жалеючи человеческого племени, не сочувствовали и городу: сломали построенную Петром Великим Сухаревскую башню, закрыли рынок, на его месте повесили какую-то доску с деревенскими ряхами, но и ту потом сняли и спровадили в небытие. Православная Москва тихо умирала под красным флагом, в церковь сходить и помолиться стало сродни бунту, на который баронесса не замахивалась – она и прежде не отличалась особой набожностью. Народ прибывал со всех концов огромной страны, толпы приезжих пугали, все чаще вспоминалась драгоценная шкатулочка на берегу Волги, где недоеная корова познакомила маленькую Полли с ее Ипполитом.

В письмах к дочери Аполлинария Модестовна старалась передать все, что творилось за окном и в ее собственной душе, но выходило скверно, бесталанно, будто бы она критиковала и метро, и высотки, и ставшую судоходной реку. Это ведь не так, она хвалила, просто тосковала об истончавшейся, улетавшей с заводскими дымами исконности. Наверное, она просто стала старой, но об этом писать не comme il faut[25]. За десять лет писем отправлено двести шестнадцать, а получено сто восемьдесят пять; правда, они все похожи одно на другое, но мать все равно их считала и складывала, ни одного не выкинула. Ее досуг скрашивали книги, и раз в пару месяцев забегала Мотька посплетничать про своих подросших детей.

Ничто не предвещало перемен, пока весной тридцать девятого в очередном благопристойном письме Тамила не упомянула о скором переезде в Москву. Ее супруг получил двухгодичную командировку на курсы при Военной академии Генштаба РККА. Аполлинария Модестовна не спала три ночи подряд и в конце концов убедила себя, что это неправда. Так оказалось терпимее. Она не верила, что снова увидит свою Тасеньку, обнимет внуков. Иначе выходило, что счастливую старость не придумали книжники в утешение одиноким вдовам.

Не придумали. Зря испереживалась прежняя баронесса. Степан Гаврилович в очередной раз попрощался громкой пьянкой с гарнизонным братством и велел грузить багаж в полуторку. Ему исполнилось сорок четыре – самый командирский возраст, когда опыт уже прибыл, а энергии еще хоть отбавляй, сын окончил школу и рвался в цирк, жена по-прежнему была единственной и желанной, дочь радовала хорошими отметками и огорчала дурным характером.

В столице им отдали в распоряжение просторную и – главное – отдельную трехкомнатную квартиру в новом здании на Чистопрудном, по соседству со знаменитым домом с животными. На этот раз Лидия поселилась отдельно. Ее удалось определить вахтером в рабочее общежитие, там нашлась и комнатка, но ни работать по-настоящему, ни получать оклад никто не заставлял. На деньги у коменданта имелись собственные виды, а на проходной дежурили поочередно сами обитатели общежития, правда, они ни сном ни духом не подозревали, что место завизировано в ведомостях как платное.

Едва расставив вдоль стен изрядно потертые переездами шкафы, Милочка Чумкова собралась к матери, в ту самую квартиру, откуда много лет назад со скандалом выгнали Тасю Осинскую. Она шла, не узнавая родного города. Огромные гнетущие замки без украшений довлели над улицами, угнетали, обилие авто разило гарью, многолюдство селило в душе одинокость и потерянность. А в метро вообще страшно – подземелья не для живых, а для мертвецов. Она никогда не жила, даже проездом не останавливалась в таком большом городе. Та Москва, которую они оставили девятнадцать лет назад, запомнилась совсем иной.

Тамила Ипполитовна добралась до Замоскоречья и перевела дух, стало полегче. Вроде много знакомых домов, да только в новых одеждах они изменились лицами, подурнели. Вон храм без креста и ограды, вот приемная стряпчего без вывески, со светлым прямоугольником над дверью и неприличными словами сбоку вместо дверного молотка, а тут полуиздохшее деревце, под которым они с Миррой с легковерной девичьей наивностью загадывали про суженых. Все стало корявым, неприбранным и неприветливым, прежние улицы сузились, не пропускали ни воздуха, ни света, в окнах плотно задернуты занавески, прохожие отворачивали лица.

Родной дом вроде уменьшился – присел на корточки или бухнулся на колени. Облезлая штукатурка сочилась сырой плесенью, парадную дверь заменяло грубо сколоченное дощатое полотно. Кисть задрожала на простой, стесанной как попало ручке. Ее прародительница – приблудная деревяшка – и не мечтала о такой карьере: служить жителям старого столичного дома вместо высокородной чугунной ковки, по нынешним временам почти произведения искусства. За порогом начинались мемуары на стенах, сюда вписывали имена и даты, но больше нецензурщину. Не доверяя долговечности красок, сочинители упирали на грубую силу – процарапывали свои письмена, вырывали признания у штукатурки. Теперь подъезд походил на стенгазету, только ее никому не рекомендовалось читать. Квартирная дверь увесилась разномастными табличками, как старый ясень скворечниками. Слева выделялась аккуратная каллиграфия тушью – «А. М. Шварцмеер», невезучий Рауль где-то потерялся.

На заменившей половик мокрой тряпке все-таки пришлось постоять, усмирить сбившееся дыхание. По ту сторону спотыкался Моцарт, бренчание выходило неритмичным и каким-то напуганным. Одни века сменялись другими, а полонезу все нипочем. Маленькая Тася его ненавидела вместе с бескровной и бесцветной Эммой Гельмутовной, ее нескончаемыми уроками, ледяными пальцами и холодной указкой, которая опускалась на предплечья после каждого кривого аккорда. Даже сейчас, сквозь годы и множество дверей, она слышала голос матери:

– Ваша игра отвратительна!.. Неужели вы не слышите тактов?.. Как вы собираетесь танцевать?.. Боюсь, как бы вас не засмеяли кавалеры… Решено, меня ждет несомненный позор, а над вами просто станут потешаться!..

Эмма Гельмутовна еще плотнее сжимала тонкие губы и принималась выколачивать из ученицы безукоризненность, используя для отсчета музыкального размера свою недремлющую указку. Слезы без спросу ползли по щекам, из-за них старые ноты расплывались и ошибок становилось еще больше, но барышням вменялось в обязанность развлекать гостей виртуозными пассажами. Тут уж ничего не поделаешь…

Расставшись с девичеством, Мила Чумкова ни разу не музицировала и детей своих не отдавала на растерзание. Отсутствие слуха – это не беда, по крайней мере не повод для ежедневной каторги. Счастливой можно стать и не музицируя.

Она отправила вон просочившиеся из прошлого голоса и позвонила два раза, как предписывала табличка. Придуманные для встречи слова тоже куда-то подевались. Какой лад задаст maman, в том и исполнится очередная сонатина.

Аполлинария Модестовна открыла сразу – ждала. Она поседела, ссохлась и походила на антикварную вешалку – дорогую, но временно забытую в чулане вещь. Тонкая ниточка губ едва дрогнула в улыбке, глаза цвета вареной говядины внимательно осмотрели дочь с головы до ног, удовлетворились увиденным.

– Какая неожиданность! Добро пожаловать! – А вот голос почти не изменился, во всяком случае, Тамила его таким и помнила – холодным, неискренним.

– Мама! Какая ты стала! – вырвалось нечаянно и неуместно. Она не заметила, что обратилась к матери на «ты» и без привычного maman.

– Фи, эти коммуняки вам все воспитание отбили, как я погляжу.

– Простите, мадам, за простое обращение. У нас теперь решительно

Перейти на страницу: