– Конечно. – А затем: – Узри!
Она откинула краешек брезентового полога. В кузове между двумя узкими скамеечками стояли четыре плетеные корзины, как пасхальные, только больше, – разноцветные, выстланные ситцем пастельных тонов, в каждой плотно, красиво уложены маленькие игрушки, сладости, мячи для уифлбола, плюшевые мишки, жестянки с чаем, пачки сигарет.
– Видишь, сколько всего Барби нам заработала? – сказала Шарлин. – Обычно я с трудом набираю две.
Когда мы сели в машину, я заметила престарелого управляющего в конце подъездной дорожки, он ждал, чтобы открыть ворота. Шарлин махнула ему рукой. Затем откопала в сумочке ключи, убрала ее под сиденье и завела двигатель. Помню, на ней были броские сандалии на босую ногу (с ее загаром можно было ходить и без чулок), помню ее идеальный педикюр.
Она выжала сцепление, переключила передачу и, глядя через плечо, задним ходом плавно выехала за ворота, одна рука на руле, другая на клаксоне – гудок такой долгий, что захотелось зажать уши. Колеса наткнулись на какую-то преграду (бордюр, пешеход?). И вот уже мы на улице, а вокруг море велотакси, маленьких «рено», велосипедов, автобусов, других армейских машин. Шарлин снова переключила передачу, и мы влились в их поток.
В Сайгоне каждая поездка была опасным приключением, но, как жительница Нью-Йорка, редко водившая машину (права у меня были, но лежали без дела), я привыкла садиться на заднее сиденье такси и делать вид, что хаос на дорогах меня не касается, что он имеет отношение лишь к незнакомцу за рулем.
Я не знаю, чем объясняется подобное забвение, но именно это блаженное, доверчивое неведение и позволяет нью-йоркским влюбленным любить друг друга в несущихся такси, юным девушкам и старым матронам – радостно сплетничать на заднем сиденье, амбициозным бизнесменам – заключать сделки и строить хитроумные планы, и все это, пока совершенно неизвестный им человек, чье лицо они видят лишь на снимке размером с почтовую марку, человек, по сути, сведенный к затылку и темному силуэту плеч, везет их в указанном направлении, а их жизнь и здоровье, все их будущее всецело находятся в его руках.
Эту самую нью-йоркскую веру в неприкосновенность, неуязвимость пассажира на заднем сиденье (веру или фатализм?) мы с Питером привезли в Сайгон. Мы были запеленаты в нее во время нашей первой поездки на велорикше. Но теперь я сидела на переднем сиденье, у приборной панели, рядом с безумицей. Словно лавируя между обломками кораблекрушения, она бесстрашно бросалась в хаос города, в водовороты перекрестков с круговым движением, где самозабвенно размахивали жезлами «белые мыши», не производя никакого упорядочивающего эффекта.
Я не сомневалась, что мы умрем. Нет, что я умру – так уж устроены отношения между женщинами вроде Шарлин и меня. Я воображала, что моими последними словами – сквозь сломанные зубы, битое стекло, ее смешок, говорящий: «Знаю, я не должна смеяться, но ты бы себя видела», – моими последними словами будет задыхающееся извинение за то, что я ее задерживаю.
Я цеплялась за петлю на дверце, а навстречу нам неслись тысячи машин, велосипедов, велорикш – или это мы неслись им навстречу? Упираясь спиной в сиденье и ногами в пол, я старалась не показывать, как мне страшно, и все равно то и дело тихонько ахала и даже вскрикнула пару раз.
Надо отдать ей должное, Шарлин не проронила ни звука, никаких ругательств, адресованных другим водителям, никаких нетерпеливых или восторженных возгласов. Она вела машину, склонившись над рулем, и ничто не могло нарушить ее сосредоточенность. Но также ничто не могло поколебать ее уверенность в себе.
Не помню, как долго мы добирались до больницы. Могу судить лишь по длине и полноте своих фантазий: мой отец в Айдлуайлде[23] встречает гроб с моим искалеченным телом. Похороны в той самой церкви, где меньше года назад была наша свадьба. Питер, раздавленный горем, выезжает из дома в Арлингтоне, возвращается под родительский кров, снова ездит на работу на поезде, читает сиротливую книжку в бумажной обложке, держась за поручень. Простите, мисс. Дзынь-дзынь-дзынь, трамвай уехал.
Я чуть не расплакалась, представляя, какой милый из Питера вышел бы вдовец.
* * *
Главный корпус больницы располагался в симпатичном, пусть и немного обветшалом здании во французском колониальном стиле, перед изящным крыльцом пыльным ковриком лежала плешивая лужайка. Шарлин припарковалась в небольшом закутке, где нас уже ждали Хелен (в хлопковой юбке и кофточке нежно-розового цвета) и еще одна женщина. Шарлин раздала нам корзинки; мои руки все еще немного дрожали, и я вдруг поняла, что вся вспотела. Вчетвером, с этими цветастыми корзинками, мы зашагали ко входу, как даже не знаю кто… молочницы? Продавщицы сигарет? Леденцовые леди?[24] Пестрые воспитательницы из колонизированной Страны игрушек?
Насколько я помню, больница тянулась в обе стороны вдоль ограды, но мы прошли ее навылет, пересекли еще один жаркий и пыльный клочок земли и оказались у более современного бетонного здания, которое, впрочем, тоже нуждалось в ремонте.
По пути Шарлин здоровалась с вьетнамскими врачами и медсестрами (bonjour, bonjour!), попалось нам и несколько американцев.
Дома, в Штатах, мое знакомство с больницами было весьма ограниченным: в семь лет мне вырезали аппендицит, и хотя резкий запах эфира и пробудил во мне старые воспоминания, все остальное в этом месте не совпадало с моими представлениями о том, каким должно быть детское отделение.
Во-первых, здесь было очень шумно – плач, гул голосов, дребезжание тележек.
(Моя больница была окутана тишиной, такой заповедной, что слышно было, как попискивают белые туфли медсестер на линолеуме в коридоре, приближающийся стук маминых каблуков.)
Во-вторых, в палате было очень людно.
(В моей палате, кроме меня, было всего двое детей.)
Здесь же койки и кроватки с бортиками стояли в два длинных ряда, и между ними были такие узкие проходы, что родителям – а также многочисленным бабушкам и дедушкам, о которых говорила Шарлин, – едва хватало места у постелей больных. Немногочисленным медсестрам тоже негде было развернуться. Как и нам с этими дурацкими корзинками.
Хелен и вторая дама уже знали заведенный порядок: кивая и улыбаясь медсестрам, уворачиваясь от тележек, они проплыли в дальний конец палаты, за ними хвостиком увязались дети, которые могли самостоятельно ходить. У окна дамы развернулись и начали обход – улыбаясь и кивая, бочком протискиваясь между кроваток, они раздавали пациентам и посетителям подарки.
Шарлин, оставшаяся со мной у двери, стала продвигаться вдоль одного ряда, а мне жестом велела заняться другим.
Улыбаясь, обливаясь потом, я подошла к первой мама-сан – склонившись над выщербленным белым бортиком кроватки, она обмахивала бумажным веером спящего