– Юроичи, – продолжила Кёко и снова повернулась к нему. – Ты возил Хаями в соседнюю префектуру под предлогом того, что хочешь навестить брата в столице. Вот чеки и вырванные страницы из счётной книги… Ты, надо признать, был весьма заботлив с ней. Однажды родители это заметили. Госпоже и господину Якумото даже выставить Хаями, обвинив в краже, пришлось, лишь бы её от тебя отвадить. Но это не помогло, для истинной любви ведь не бывает преград. Хаями осталась без работы, и ты продолжал ей помогать. Но вечно так продолжаться не могло. Вы решили сбежать из города. Тогда родители пошли на радикальные меры – пообещали оставить тебя без наследства. А риск безденежья у всякого аристократа любовь отобьёт, не так ли? И ты передумал. Пришёл к обрыву, через который раньше переправлялись паломники и где зачинались все ваши свидания, и там объявил, что изменил своё мнение. Что никуда не пойдёшь. Слово за слово, упрёк за упрёком… Случайно толкнуть в порыве ссоры – маленький пустяк. Но только если за спиной не пропасть.
И Кёко кинула на пол, к Юроичи и к округлившимся глазам госпожи Якумото, ещё несколько записок: счётный лист с любовными подарками и их стоимостью, назначение встречи, корявые стихи, рецепт с успокоительным настоем, которым Юроичи заглушал свою совесть после. Всё это приземлилось на половицы, швы между которыми заполнила сочащаяся из них самих кровь. Юроичи, запачкав в ней свои тёмно-серые хакама, напоминал муху, застрявшую в паутине, только он уже даже не дёргался. Поднял голову, низко опущенную, как во время молитвы каннуси, посмотрел на Кёко снизу вверх тёмными глазами в упор…
И усмехнулся.
– Откуда у тебя… – послышался голос госпожи Якумото.
Она и то отреагировала живее. В разводах пудры и угольной туши, с рассыпавшейся по плечам причёской, госпожа Якумото ткнула дрожащим пальцем на размётанные бумажки, которые погнал по храму ветер.
Кёко пожала плечами:
– У меня есть сикигами по имени Аояги, она хорошо проникает в чужие дома. Ещё у вас много работников, посыльных и пациентов, которые слышат и знают больше, чем говорят… И вы один раз сумочку у овощной лавки на рынке забыли, пока отходили за рыбой. Пришлось её забрать вместе со всем содержимым. Извините.
Цунокакуси упал с головы Кёко от дрожи, пронзившей храм от основания до крыши. Возможно, она сказала что-то, что пришлось мононоке не по душе, или же её рассказ ему наскучил. Прежде притихший – что, как наивно думала Кёко, было хорошим знаком, – мстительный дух снова разбушевался. Древесная стружка осыпала её узкие плечи, на стенах, издающих чудовищный скрежет, проступили следы босых ног и ладоней, нелепо маленьких и кривых, с семью и десятью пальцами. Каннуси и мико, прежде лежащие почти бездыханно, вздрогнули и захрипели, тоже покрывшись ими, как если бы нечто невидимое пробежалось по ним. Затем треснуло большое бронзовое зеркало за алтарём – последнее, что оставалось нетронутым, – и оставшиеся свечи погасли.
Зато загорелся Кусанаги-но цуруги, который Кёко вытащила из-под какэситы, нырнув рукой под запа́х кимоно. И горел он ярко; ярче, чем костры восьми миллионов ками, хоть и отражал в себе лишь темноту.
– Форма – юрэй, женщина-любовница, преданная возлюбленным, – объявила Кёко, как приговор. – Первопричина – запретная любовь к безродной нищей девушке и её убийство. Желание – сделать любимого навек своим.
Меч в руке оказался невероятно тяжёлым. Он-то и на поясе, кое-как привязанный шнуром от рубахи, тянул Кёко к полу, но сейчас и вовсе стал неподъёмным. Шест, с которым она тренировалась годами, не шёл с ним ни в какое сравнение. Запястья у Кёко заныли, руки прогнулись в локтях – держать меч приходилось сразу обеими, – и задрожали пальцы, покрытые от волнения пóтом. Кёко расставила и упёрла в пол ноги, порвав подол шёлкового кимоно, и занесла Кусанаги-но цуруги над головой, целясь в мононоке, уже оформившегося у противоположной стены. А форма его была совсем не такой, какую она себе представляла или описывала: силуэт не женский и даже не женоподобный, а круглый, как бочка; покрытый слизью, таким густым и непроницаемым её слоем, что и не разглядеть ничего под ним. Вот что между половиц сочилось – может, и кровь, но с какой-то примесью, как выделения. Если потолок храма начинался там, где заканчивалась верхушка глициний снаружи, то и мононоке вырос до этих глициний. Без глаз – их не видно, с когтями – тоже не видно, но слышно. И топот ног, словно конь понёсся на Кёко через весь храм, разметав вокруг визжащих гостей. Сам мононоке, перепрыгнув Юроичи в искристом свечении меча, визжал тоже, да сразу четырьмя голосами.
«Четыре голоса?.. Почему четыре? Трое женские, а ещё один словно бы…»
– Нет, нет!
Любая ошибка для оммёдзи – смерть, потому большинство оммёдзи и успевают ошибиться только один раз за всю жизнь. И неважно, что именно ты сделал не так: неверно определил форму, не разобрался до конца в причинах или же ошибся в желании. Оружие, не услышавшее истину, превращается в ничто. Даже священное и выкованное самими богами, хранящее в себе десять тысяч пойманных душ.
Дзинь-дзинь.
С таким звоном порхал стеклянный мотылёк из сундука торговца. С таким же звуком разлетелся Кусанаги-но цуруги на мелкие осколки и застучал по полу от столкновения с мононоке.
– Соберись назад! Соберись, умоляю!
Кёко ещё никогда так не стенала. Упала на колени, не выдержав слабости в ногах, и погрузила в эти осколки руки. Те, с неровными, угловатыми краями, но симметричные друг другу, сверкали, как драгоценные каменья. Целых пять. Их грани резали до мяса, словно больше не хотели, чтобы Кёко их касалась, и вскоре все они померкли в её крови, покрытые ажуром тёмно-алых пятен. Она сломала, сломала меч! Как изувеченное божественное тело, он лежал на её раскрытых истекающих ладонях, абсолютно безжизненный и мёртвый. Десять тысяч мононоке внутри него продолжали хранить молчание, и это напугало Кёко гораздо больше, чем если бы кто-то из осколков с ней вдруг заговорил. Сила покинула Кусанаги-но цуруги вместе с сиянием его острия, железный эфес укатился под алтарь и затерялся где-то среди тел, упавших от удара, ранений или страха.
Однако что и почему бы ни случилось с Кусанаги-но цуруги, с мононоке нечто случилось тоже. Небесная сталь из яшмы и облаков обжигала всех, кто не имел права её касаться, что уж говорить о тех, против кого она была обращена? Мононоке отскочил от лезвия ещё в момент удара, взревел неистово