Возвращаешься к списку благодарностей и предполагаешь, что это стихи одного из указанных поэтов. Но тогда любой другой его не поддержал бы. Значит, авторы с каждым из них общались независимо, бродили между противоборствующих поэтик. Когда темнота давит искры, \ играя, борясь, не любя, \ братва собирается быстро, \ впечатываясь за тебя, \\ их крылья метут злую землю, \ врагам проповедуя страх. \\ И встречные дьяволы емлют \ аминь в шепелявых зубах. И тогда перестаёшь разделять и начинаешь вслушиваться. Перед тобой вариант современного фольклора, продукт поэтической артели, где авторство – общее, каждый вложился, все согласились.
Заклеены окна газетами, \ бумага темнеет просветами; \ и Ангелы видят меня \ там, где бы ни прятался я. \\ Тот самый – и голый и маленький \ на все дни и ночи оставлен, как \ вошёл я в таком-то году… \ И голый отсюда уйду.
Перечитывая книгу снова и снова, я всё больше убеждался в сходстве её текстов с народной песней, которая ничья и при этом может быть спета каждым. Особенно остро это ощущается не в молитвенных темах, а в (казалось бы глубоко индивидуальном) ёрничестве: …ещё не рождён опарыш, \ что наши уды сожрёт вселенски \\ тщательно… (Злобу воздушную не удержит). Да, профессиональные приметы также есть в книге: «на левкашеной новой доске», «живописные мази на матицы неба», «кисточки ветры из тюбиков туч», «смешанных красок один серый луч», но ими отмечены не самые сильные образы и тексты. Самое важное оказывается внепарадигмальным:
Проснёшься ночью где-нибудь: \ знакомый угол, всё, как надо, \ но лунный мяч летит на грудь \ для адского чемпионата. \\ Бежать и прятаться нельзя \ от повелительного сета – \ трибуны пустоты грозят \ забыть зимою наше лето. \\ Но, в руку тельный крестик взяв, \ ты чтишь луну. И горя нету.
И выносишь из этой тоненькой книги в результате не строки, а мировоззрение, в котором малое и высокое так просто меняются местами, что начинаешь стыдиться непрочности нашего мира:
Флуоресцентный жёлтый снег \ и фиолетовые тени \ негромко топчет человек \ недалеко подъездной сени, \\ и, в кулаке сжимая свет, \ едва заметен сам собою… \\ Трещит лучинкой сигарет, \ душа горчит во рту смолою.
2. С точки зрения водомерки
Александр Петрушкин. Стихотворения. – [Б. м.]: Издательские решения, 2019. – 152 с.
Если в книге иконописцев соотношение черновика и чистовика даётся как диалог горизонтальный (между равными), то у Александра Петрушкина – редактора одного из крупнейших журнальных порталов – этот диалог вертикален: и черновик уходит вверх / чтоб в чистовик вернуться снова (небрежный камешек [как слух]).
Своё письмо он рассматривает как несовершенную модель высшей музыки, потому так тяжело читать его стихи с листа: они предназначены для произношения, для литургии, для вне-человеческой оценки происходящего. Потому так важны в его мире случайные предметы, мелочь, шелуха; всё это – составные части Божественного творения, все они равны перед вертикалью:
Возвышенность рыбы, взошедшей на землю, глаголет: / люблю я твоё, человече, зиянье ладоней – / кто тронет тебя – тот болит и сосчитан увечьем, / кто знает тебя – тот уже никогда не утонет…
Смерть в его мире – переход между черновиком и чистовиком, из тварного – в идеальное. Но смерть непроницаема, сколько бы ни смотрели в неё – видим лишь себя. Потому она – зеркало, вода. И поэт, гуляющий по границе, у Петрушкина уже не звенящая цикада-цитата (хотя цитаты присутствуют в каждом тексте), а водомерка. И видит поэт совмещённо тварное и отражённое (с оттенком идеала):
Снится водомерке: сосны / из воды вокруг торчат – / вероятно, это осень, / а возможно, Петроград…
Поэт Екатерина Боярских на встрече со студентами в городе Братске призналась, что когда она прочитала рассказ Александра Грина о женщине, ушедшей в Зазеркалье, её возмутило: вернувшаяся говорила речью живых. Её слова не были искажены или сломаны. И тогда она стала писать стихи от лица той, прошедшей сквозь зеркало, женщины, новой Алисы. Так и Александр Петрушкин порвал ткань и логику Мироздания и говорит антитезами: то никакого Бога нету, / то Он разделит твердь и тварь, / и дырочку в тебе просверлит, / чтоб легче было умирать (То девять звёзд внутри собора).
Потому проще рассматривать его стихи не как набор реплик, а как набор иероглифов, перекладывание определённого набора понятий в новые рисунки, умноженные поэтической формой, словно стёклышки в калейдоскопе: И смерть проступает, как вещий / акын в аневризме у тьмы – / и кто ей в ответной светит? / В венозном сплетенье одни / живые щеглы и морозы / щебечут, как будто они – / бессонницы белой полозья… (Морозный ли полдень июля).
Но перекладывание это не произвольно, Петрушкин – режиссёр своего языка, он точно знает, сколько времени движется его объект, где он совпадает с линией света или веером запаха: и наблюдает: как быки / теряют листья в эту осень, / и на веревочке тоски / с собою пастбище уносят (Все дольше утро и туман).
Его водомерка-рассказчик не усложняет речь – так она пытается передать иное мировидение, привить его читателю-слушателю-молящемуся: как молния впадает в небо / и зажигает там звезду, / ты понесёшь в себе вот эту / расслышанную высоту (Как молния впадает в воздух).
И если «заразиться» такой речью, то «Как Данте облако заглянет» в тебя, и «Ёж Моцарт» сядет рядом, и зима ляжет вокруг «как ложка длинная» – и «сотрутся случайные черты», и жизнь окажется не-случайной.
3. Вернувшаяся с неба
Анна Долгарева. Русский космос. Сборник стихотворений. – М.: СТиХИ, 2019. – 90 с.: ил. – (Книжные серии товарищества поэтов «Сибирский тракт». Серия «Срез»; кн. 18).
Анна Долгарева открывает свою книгу горизонтальным (на равных) разговором с Богом: нет никакого разложения с гнилостным вкусом, / нет внутри человека угасания никакого, / а только мороженое на площади на руках у папы, / запах травы да горячей железной подковы, / берёзовые серёжки, еловые лапы, / только вот это мы носим в себе… (Бог говорит Гагарину: Юра, теперь ты в курсе).
Создаётся впечатление, что, подобно «Распаду атома» Георгия Иванова, эти стихотворения принесены «с той стороны зеркального стекла», написаны уже умершим (не оглядывающимся на живых):
А в другой раз на ночной дороге под Гомелем / Меня вёз на