Говорят, что накануне отъезда его посетил Пушкин, которого он больше никогда не увидит, всю ночь вместе с ним перебирал его рукописи и прочел начало «Мертвых душ» – первый черновик был уже к тому времени Гоголем написан. Картина соблазнительная, быть может, слишком соблазнительная, чтобы не быть вымыслом. По какой‐то причине (возможно, от ненормальной боязни всякой ответственности) Гоголь старался всех убедить, будто до 1837 года, то есть до смерти Пушкина, все, что он написал, было сделано под влиянием поэта и по его подсказке. Но, так как творчество Гоголя разительно отличается от того, что создал Пушкин, а вдобавок последнему хватало своих забот и недосуг было водить пером литературного собрата, сведения, столь охотно сообщаемые самим Гоголем, вряд ли заслуживают доверия. Одинокая свеча, освещающая эту полуночную картину, может быть задута без всяких угрызений совести. Куда легче поверить, что Гоголь сбежал за границу, не попрощавшись ни с кем из своих друзей. Мы знаем из его письма, что он не простился даже с Жуковским, с которым был в гораздо более тесных отношениях, чем с Пушкиным.
3. Наш господин Чичиков
1
Старые английские переводы «Мертвых душ»[23] не стоят медного гроша и должны быть изъяты из всех публичных и университетских библиотек. Когда я писал заметки, из которых составлялась эта книга, и уже взял на себя труд перевести нужные мне отрывки, «Читательский клуб» в Нью-Йорке выпустил совершенно новый перевод «Мертвых душ», сделанный Б. Г. Герни. Это на редкость хорошая работа. Издание портят две вещи: смехотворное предисловие, написанное одним из редакторов «Клуба», и перемена названия на «Похождения Чичикова, или Домашняя жизнь в старой России». Это особенно огорчительно, если вспомнить, что заглавие «Похождения Чичикова» было навязано царской цензурой первому русскому изданию, ибо Церковь говорит нам, что души бессмертны и поэтому не могут быть названы мертвыми. В данном случае подобную замену произвели явно из боязни навеять мрачные мысли розовощеким любителям комиксов. Подзаголовок «Домашняя жизнь в старой России» тоже выбран неудачно, так как заимствован из сомнительного сочинения «Домашняя жизнь в России, написанная русским аристократом, исправленная редактором «Открытий Сибири» (Лондон, издатели Херст и Блеккетт, наследники Генри Колберна, 13, Грейт-Мальборо-стрит, 1854) с примечательной припиской: «Это сочинение охраняется авторским правом, и издатели оставляют за собой право на его перевод». Предисловие содержит не менее примечательные пассажи:
Книга написана русским аристократом, и рукопись предложена им английским издателям; работа редактора ограничивалась исправлением словесных ошибок, которых и следовало ожидать, памятуя, что автор писал свой труд на чужом языке… Он дает нам представление об условиях жизни и отношениях внутри русского общества <…> Автор утверждает, что рассказ его правдив и основные факты широко известны в России…
В заключение остается заметить, что мы сожалеем о том, что не имеем права назвать имя автора (не потому, что труд его нуждается в дополнительной проверке, ибо его достоверность доказана чуть не каждой строкой), – автор все еще мечтает вернуться на родину, прекрасно понимая, что признание в том, что он написал эту книгу, отмеченную столь мощным сатирическим даром, едва ли будет хорошей рекомендацией и может послужить паспортом для проезда лишь в самые отдаленные края сибирской глуши.
Очень бы хотелось узнать, кто был тот русский аристократ, который перевел (со множеством викторианских красот, добавленных редактором) «Мертвые души» и продал этот товар английскому издательству, которое явно полагало, что публикует подлинные мемуары, «бросающие свет на домашнюю жизнь наших “старинных союзников” и нынешних врагов». Быть может, этого аристократа звали Хлестаковым? Или же то был сам Чичиков? В каком‐то смысле книгу Гоголя постигла подлинно гоголевская судьба.
2
На русском языке при помощи одного беспощадного слова можно выразить суть широко распространенного порока, для которого три других знакомых мне европейских языка не имеют специального обозначения. Отсутствие того или иного термина в словаре какого‐нибудь народа не всегда означает отсутствие соответствующего понятия, однако мешает полноте и точности его понимания. Разнообразные оттенки явления, которое русские четко выражают словом «пошлость», рассыпаны в ряде английских слов и не составляют определенного целого. По здравом размышлении я предпочитаю транслитерировать на английский это жирное, обрюзгшее слово именно так: poshlust – чтобы передать глухоту второго, безударного «о». Первое же «о» звучно, как всплеск, производимый падением слона в болотную жижу, и округло, как грудь купающейся красавицы с немецкой открытки.
Следующими английскими словами можно выразить некоторые, хотя далеко не все аспекты пошлости: «дешевый, бутафорский, заурядный, непристойный, розово-голубой, напыщенный, дурного вкуса». Мой маленький помощник, «Тезаурус Роже» (в котором, между прочим, «крысы и мыши» внесены в категорию «Насекомые» – см. с. 21 пересмотренного издания), истолковывая значение слова «дешевизна», снабжает меня, кроме того, такими выражениями: «низкопробный, жалкий, дрянной, низкий, презренный, безвкусный, мишурный». Все это, однако, предполагает лишь определенные фальшивые ценности, для выявления которых не требуется особой проницательности. На самом деле эти слова сообщают, как правило, очевидную классификацию ценностей на данный период истории цивилизации, но то, что по‐русски называется пошлостью, имеет великолепное вневременное значение и столь искусно раскрашено со всех сторон защитными красками, что ее наличие (в книге, в душе, в каком‐нибудь учреждении, в тысяче других мест) часто нелегко обнаружить.
С той поры, когда Россия начала думать, и до момента, когда разум ее помрачился под влиянием ни на что не похожего режима, каковой ей приходится сносить последние двадцать пять лет, все образованные, чуткие и свободомыслящие русские остро ощущали незаметное и липкое прикосновение пошлости. Среди наций, с которыми у нас всегда были близкие связи, Германия казалась нам страной, где пошлость не только не осмеяна, но стала одной из главных черт национального духа, привычек, традиций и общей атмосферы, хотя в то же время благонамеренные русские интеллектуалы более романтического склада охотно, чересчур охотно принимали на веру легенду о величии немецкой философии и литературы; поскольку надо быть сверхрусским, чтобы заметить ужасную струю пошлости в гетевском «Фаусте».
Преувеличивать ничтожность страны в неудобный момент, когда с ней идет война и когда ее хотели бы видеть уничтоженной до последней пивной кружки и последней незабудки, – это опасное приближение к краю пропасти под названием пошлость, которая повсеместно разверзается