И тем не менее она была сильной, вернее — бесстрашной. Она могла, например, одна спуститься на первый этаж, когда было очень темно — хоть глаз выколи! Она брала в руку коптилку и безбоязненно уходила в темень. Да какую еще темень! Южную! Когда все черти полосатые и хвостатые и разные чудища так и лезут к тебе со всех углов. Бабушка Фотинэ ничего не боялась! Она даже могла дремать в одиночестве, когда во всем доме не было ни души. А ежели порою в ночи раздавался выстрел, она выходила на балкон, чтобы узнать, что происходит в городе… Словом, это была бесстрашная бабушка…
Но не только: у бабушки было доброе сердце, и руки у нее были добрые. Ома так приятно ласкала и умела готовить разную вкусную еду. Бабушка могла, например, приготовить еду даже из крапивы. Это не раз случалось в голодный год. Она не раз добывала среди зарослей ежевики особую колючку — не очень колючую — и готовила, примешивая к ней орех, чудесную пищу, которую все хвалили. В ее руках любая трава делалась съедобной, не говоря уж об овощах и мясе.
Когда мне немножко грустно (это, говорят, бывает со всеми), я думаю о бабушке Фотинэ, и она мне кажется самой лучшей в мире бабушкой. Особенно когда вспоминаю ее хлебцы со свежим сыром. Особенно когда вспоминаю свою болезнь, от которой я чуть не умер. Наверное, я бы умер в двенадцать лет, если бы не бабушкины хлебцы со свежим сыром. Это, по существу, была для меня не пища, а лекарство, нечто вроде теперешнего пенициллина плюс стрептомицин, плюс рондомицин. Она-то меня и спасла, эта пища, ниспосланная свыше через бабушку Фотинэ.
Сейчас я объясню, какая связь между моей болезнью и бабушкиными круглыми хлебцами со свежим сыром.
Когда мне было двенадцать лет, Советской Абхазии шел всего четвертый год. А комарам и болотам — две тысячи лет от рождения Христа плюс миллиард от сотворения мира. И тем не менее люди повели борьбу против болот и комаров. Болота должны были быть осушены (разумеется, не в один год), а комары уничтожены. Особенно комар по имени анофелес, который с удовольствием разносил малярию. Укус — малярия, еще укус — еще малярия!..
Я не припомню дня и часа, когда меня укусил комар анофелес. Их летало в воздухе великое множество: анофелесы были тщательно перемешаны, подобно зернам, с другими, менее вредными комарами и мошками. И на лету их так же трудно отличить друг от друга, как в мешке одно кукурузное зерно от другого. Одним словом, этот разбойник укусил меня. Это могло случиться и на самодеятельном футбольном поле между тремя болотами с синеватой грязью на дне, и у нас, во дворе, возле канав, долгое время сохранявших воду и всяческую сырость, обожаемую комарами, и даже на бульваре, на берегу моря. Говоря откровенно, никто в городе не мог надежно уберечь себя от анофелеса. В том числе и я. В школе меня учили быстро узнавать анофелеса, но для этого анофелес должен был сесть на белую стенку, чтобы я смог явственно различить угол между вертикалью и комариным корпусом (немалярийный комар держит брюшко параллельно поверхности, на которой сидит).
И вот началась это самая малярия. Поскольку в городе Сухуме малярию могли лечить все, то есть не мог никто без изрядной дозы хинина, и меня не миновал хинин.
Я метался в жару день, два, три… Буквально горел, как в огне. Меня укутывали в простыню, смоченную водою и уксусом. На лбу круглые сутки лежала холодная салфетка. Ее постоянно менял отец, мать или бабушка, по очереди дежурившие у постели.
Малярию и просто лихорадку наши знали неплохо. Кто не болел лихорадкой! Она навещала людей по расписанию: ежедневно по вечерам или по утрам, через день, раз в три дня. Многие, готовясь к встрече с лихорадкой, загодя ложились в постель, пили чай, стопку водки или еще что-нибудь. Иные даже заранее начинали стонать и охать и точно знали, когда им можно будет встать и доковылять до порога.
Бабушка сказала, что у меня трехдневная лихорадка, ибо жар не спадал трое суток.
— Завтра он будет здоров, — твердо заявила она.
— Наверное, так, — сказала мама.
А бабушка начала вспоминать, кто болел именно три дня: Никуа́ла, Ми́ха, Чанта, Амтон, Диуан… Что, мало этого? И все они благополучно вставали на четвертый день. Ей очень хотелось верить в это. Ей нельзя было не верить, когда у старшего внука под мышкой было 41,5 градуса по Цельсию.
Терял ли я сознание? По-видимому, нет. Я слышал все, что говорили в комнате. Меня хвалили, меня всячески успокаивали, подбадривали.
Помню, как сейчас, мне хотелось только пить. И очень худо становилось по ночам: я впадал в забытье. А к утру температура спадала до 39 градусов, и я улыбался.
Отец пригласил врача. Но, собственно говоря, зачем? Хинин я получал, валерьяновые капли тоже, компрессы делались вовремя — от менингита вроде бы был защищен. Так понимали тогда.
Врач сказал:
— Если к утру температура не упадет до нормы, удвойте дозу хинина.
А она взяла да и не упала до нормы. К великому огорчению бабушки, которая как будто все предвидела. И ей стало не по себе, когда на четвертое утро ей сказали, что температура почти такая же, как ночная, — 41,5.
Однако бабушка Фотинэ быстро нашлась. Не снизилась температура? Ну и что? Значит, лихорадка четырехдневная. Кто вот точно так болел, дай бог памяти? Ну да: Смел, Иуа́на, Андрей, Илларион… И еще многие, многие… И на пятый день они вставали как ни в чем не бывало…
— Конечно, конечно, — соглашалась с нею мать. — Это как раз и есть четырехдневная лихорадка!
Вопрос был решен: завтра я встану. Тем временем дозу хинина удвоили, в ушах у меня звенело, я горел по-прежнему.
Стоял апрель. На дворе все цвело, сверкало и, казалось, плясало.
Я видел в окно розовые цветы груши, белые — яблони. Вдали гордо высились кипарисы, метались при каждом порыве ветра пирамидальные тополя. Было жарко на дворе, еще жарче — в комнате и совсем жарко — у меня в груди, в голове, во рту, под мышкой. Мои родные гасили пожар, как могли.
Настал пятый день. А жар не унимался. Дьявольский костер пылал еще ярче и