А вот в Союзе песета зачем?
Он замолчал на секунду, прикинул:
— Надо как-то на манат менять, ну, в смысле — на ваш московский рубль.
— Главное — чтоб не шимонали по приезду! А то скажут — Алибабаевич капиталист, буржуй!
— Потом бегай, доказывай, что не враг народа, а просто экономно миллионы хранил в трусах, — пошутил Лёха. — Давай, выздоравливай! Познакомлю тебя с одним третьим помощником с нашего парохода — решите свои вопросы.
Стрелок замер на секунду, прищурился и заулыбался во всю свою и так уже лоснящуюся физиономию:
— Вот стану первый секретарь — сразу на свой шахер названий переделаю! Наш шахер, город в смысле, всегда «КААКХА» был! А ваши, русские, — тут он неодобрительно покосился на Лёху, — называли просто КАКА!
Он скривился, словно проглотил тухлую дыню.
— А теперь, ты смотри, какой-то «Гинзбук» назвал! Безобразий полный! Наверное, героический еврей был! Только у нас он не был!
— Алибабаевич! — не выдержал Лёха и расхохотался. — А как ты Гинзбурга переназовёшь, если дадут?
— Ясный дело! — воодушевился Алибабаевич и поднял палец вверх. — «КОММУНИЗМ»! Шахер «КОММУНИЗМ». Прямо так и напишу!
— Большую табличку на въезде сделаю, чтоб человек знал, куда он попал — в «КОММУНИЗМ». А с обратной стороны, на выезде, опять напишу — «КОММУНИЗМ», но перечёркнут будет! Чтобы человек точно знал, из какой хороший сесто уехал!
Он довольно захихикал, потом осёкся и добавил:
— Если первый секретарь туркмен — то второй всегда русский. Или наоборот, как сейчас. Но это неправильный секретарь!
Родня писала — первого секретаря скоро расстреляют совсем. Тогда сразу первый туркмен будет, русский только второй.
— Лучше не надо зачеркивать! — хмыкнул Лёха. — У вас и так весёлый такой карьерный лифт.
Алибабаевич кивнул, встал на локте и, морщась, снова почесал задницу сквозь повязку:
— Такой у нас шахер-махер! Главное — чтоб человек из хороший урус был. Тогда правильный уважений будет. Даже если, как я, в ж@па ранетый!
— Знаешь, меня записали — тяжёлое ранение спины! Вот так! Моя совсем правильный герой!
— Так что, командир, приезжай обязательно! — уже на совершенно чистом русском выдал Алибабаевич.
Самый конец июля 1937 года. Аэродром Лос-Альказарес, пригород Картахены.
Жара стояла такая, что казалось — небо вот-вот расплавится и стечёт по крыльям. Над аэродромом Лос-Алькасарес воздух дрожал, как в котле, перемешанный с парами бензина и гарью раскалённого железа. Всё это висело в воздухе тяжёлым, липким маревом.
Спрятаться было некуда. Ни в тени, ни под крылом — даже там воздух стоял, как в духовке, и пах смесью пота, керосина и выжатых нервов. Люди выглядели как выжженные куклы — комбинезоны носили на голое тело, но рукава давно были сняты и болтались, завязанные узлом на поясе.
Механики и мотористы ходили полураздетыми, плечи лоснились от пота, на коже выступали тёмные разводы от бензина и масла — словно абстракционисты неаккуратно разрисовали их тела. Пилотки и панамы выцвели добела, только по краям оставались соляные каймы.
Где-то копались во внутренностях мотора, где-то ставили очередные латки на полученные пробоины, где-то камарады сидели, откинувшись к ящику с запчастями, глядя в раскалённое небо, где пока было пусто.
Но пусто — не значит спокойно.
Вернувшись из разведывательного полёта и проведя три часа в самолёте, Лёха растянулся в тени ангара, пытаясь прийти в себя.
А наутро, буквально перед вылетом, он оказался в сложной ситуации.
Его новый стрелок, жизнерадостный испанец Хулио, накануне решил отметить какой-то повод со своими знакомыми. Он выбрал самое странное блюдо из меню — какую-то местную живность в раковине, которую бородатый официант называл то ли almeja viva. Мелкие ракушки выглядели шикарно — на них капнули лимонным соком и подали на стол. Сначала было даже ничего: только вкус соли, лайма и какой-то странной… жвачки. Потом у новоявленного стрелка наступила тяжесть, его живот задумался, а затем и вовсе решил восстать.
На следующее утро медик поставил диагноз одним словом:
— Gastroenteritis. Расстройство желудка. Хронически заслуженное…
И добавил:
— Нечего есть то, что ещё шевелится.
Хулио к утру выглядел бледным и почти зелёным. Он лежал со страдальческим выражением лица, сжимая живот, и жалобно стонал. Ни о каком полёте с ним речи идти не могло.
Расстроенный таким поворотом событий, Лёха отправился к начальству в поисках хоть какого-нибудь решения. Без стрелка взлетать было невозможно. После короткой беседы с командиром и дежурным ему выделили «замену» — случайно оказавшегося под рукой молодого испанского товарища. Тот, судя по виду, только что прибыл на аэродром, но горел желанием проявить себя.
— Пулемёт на картинке видел? — поинтересовался Лёха, оглядывая худощавого паренька. — Пошли, будем из тебя летающий ужас для вражеских самолётов делать.
Паренёк с жаром кивнул, вытянулся и убежал изучать привалившуюся ему матчасть. Лёха лишь тяжело вздохнул, понимая, что полёт может стать непростым.
К счастью, вылет был над морем и прошёл спокойно. «Мессеров» в воздухе не встретилось, и через три часа Лёхина СБшка спокойно притерлась колёсами к родному аэродрому.
* * *
Когда солнце село, на аэродроме стало чуть легче дышать. Тепло всё ещё держалось в земле и металле, но не давило, а просто присутствовало — как фоновая боль, к которой уже притерпелся.
Лёха сидел в тени ангара. Устроившись на деревянном ящике из-под авиабомб, он достал своего старого друга, которого не брал в руки уже очень давно. Его гордость — аккордеон Hohner — вынырнул из чехла и мелодично раздувал свои полированные бока.
Наш герой не торопился — можно даже сказать, медитировал.
Из-за горизонта доносился далёкий гул мотора. Всё это не имело значения.
Лёха смотрел на небо и играл. Тихо. Для себя.
«Утомлённое солнце…» — мелодия пошла сама, без усилий.
Воздух вокруг стал густым, почти вязким. Сквозь открытые створки ангара было видно, как темнеет небо. Где-то вдали брезжила полоска огней — порт или деревня. Тепло садилось вместе с солнцем, и всё вокруг замирало.
Он не думал о словах. Он их и так знал.
Наденька… уехала утром.
Она не плакала. Он — тоже. Она запрыгнула на него с ногами, повисла, потом они обнялись и не могли расцепиться до самого отхода поезда и пообещали друг другу непременно встретиться.
«Нежно с морем прощалось…» — звук уходил в сумрак.
Птицы не пели. Люди не мешали. Даже ветер решил