— Не мы такие, – развел я руками. – Жизнь такая. Довела Катька Россию до белого каления. Даже стихи складывают про то, что “Чертов барин, злой господин, Нас угнетает уж сколь годин…” Я дальше не помню точно, но там про то, что отольются кошки мышкины слезки.
— Я все понимаю, – бывшая фаворитка промокнула глаза платком. – Полыхнула-то страна.
Я завис.
Что же с ней делать? Гнать взашей рука не поднимется. Она же не кричит на всех углах: “царь-то ненастоящий!” Наоборот, всем объявила во всеуслышание: “вот он, Петр Федорович, любовь моя пропавшая!” Или пусть лучше к мужу-театралу возвращается? Или то мне во вред пойдет?
Меня спас от скоропалительного решения вернувшиеся с самоваром Коробицын и Афанасьев с подносом. Споро накрыли чай, положили баранок. Телохранитель окинул натюрморт внимательным взглядом и без приказа посчитал правильным оставить нас наедине.
— Ведь, ты Елизавета Романовна, наверняка, на меня не сегодня посмотрела. Зачем тогда кинулась?
Воронцова – или кто она там по мужу? – отставила в сторону заварочный чайник, добавила в мою чашку кипятку и протянула ее мне.
— Папенька велели.
Я вздернул брови. Ну до чего святая простота! Ведь не фальшивит, не играет, режет правду-матку даже себе во вред. Или дура набитая, или просто честная женщина. Редкий типаж. Но бывает.
— И чего же Роману эээ…
— Илларионовичу, – охотно подсказала Воронцова
— Да. Так зачем тебя папенька ко мне отправил?
— Так из дому его выселяют. Он же тут, в Москве, обитает. Пришли, говорят, казаки. Выметайся! Сроку тебе седмица. А он как гаркнет им в ответ: на кого руку поднимаете! Я есть отец главной полюбовницы вашего царя! Они-то сперва не поверили: уж больно папенька мой некрасив собою. Наружностью не вышел, зато орать он хват!
— На горло взял моих казачков? – рассмеялся я от души.
— Не серчаешь? – обрадовалась она. – Зови ты меня, батюшка, по-старому Лизкой. Или Романовной. Мне так по сердцу ближе.
Ну что с ней поделать?
— Не серчаю. Отцу передай, чтоб не кручинился. Не отправят его с Москвы.
— Вот спасибо тебе, благодетель, – Лизка бросилась целовать мне руку. Когда уселась обратно, хитро прищурилась и сказала. – Будет папенька милости твоей домогаться, ты ему откажи!
— Вот оно как!
— Истинно говорю. Папенька человек добрый, но до богатства охоч. Недаром его в народе прозвали “Роман – большой карман”.
Нет, с этой Лизкой точно не соскучишься. Кажется, я начинаю понимать, за что ее боготворил Петр Федорович. Но делать исключение для дома ее отца мне не особо хотелось. Можно же там какой-нибудь госпиталь организовать? Или училище? Дам задание Перфильеву – пусть займется.
— Сама-то что хочешь, Романовна? Чтобы я Екатерину наказал, разлучницу?
— Нету во мне зла, царь-батюшка. Она-то добрая к мне была. Долги мне оплатила. Мужа подобрала. Да и не для того я все напасти безропотно несла, чтобы мстить.
— И сестру простила?
Екатерина Воронцова-Дашкова была одной из главных фигур заговора будущей императрицы. Можно сказать, своими руками и счастье, и любовь Лизкину похоронила.
— Катюшку-то? Возвысилась через семейное горе, да не в коня корм пришелся. Екатерина к ней быстро охладела, заметив властную натуру. И с детьми у нее нелады. Как ни простить? Конечно, простила. Жить-то мне в тягость, а с камнем на сердце – еще тошнее.
Что же мне с тобой делать, добрая ты душа? Ведь даже дела тебе никакого не поручишь. Своей бесхитростностью ты не многих разоружишь, но многих побудишь тобой воспользоваться.
— Ты, благодетель, коль желание имеешь мне помочь, пристрой мою дочку в фрейлины. А я тебе, чем хочешь, услужу.
Смешные. Что Романовна, что многие другие так и поняли, что со мной все будет по-другому. Двор, свита, фрейлины, камергеры… К чему вся эта мишура! Ты пользу людям приноси – будет тебе награда. Но и обижать настрадавшуюся язык не поворачивался.
— Позже решу, как с тобой поступить. Думаю, смогу приставить к делу.
***
Москва гудела, чествуя героев. Красная площадь кипела народом – казаки, солдаты, горожане, крестьяне пришлые… Тысячи глаз смотрели на меня, стоящего у Лобного места. Я только что закончил награждать смоленских храбрецов – ох, и знатно они там порубили врага! Медали сверкали на груди отличившихся, толпа ревела «Любо!», две линии оцепления еще справлялись. Приятно, черт возьми, чувствовать эту народную любовь, эту силу, что встала за меня.
И тут, сквозь колыхание толпы, я увидел движение у Спасских ворот. Разъезд расчищал дорогу, а в проходе показалась колонна. Я присмотрелся. Впереди на лошади ехал доктор Максимов, за ним катили повозки и шли солдаты с ружьями. Много солдат, почитай, роты четыре. Худые, бледные еще после ранений, но глаза горят, идут бодро. Максимов! Золотая голова, бесценные руки! Задержался, лекарь, в Нижнем, раненых поднимал. Сколько же он мне бойцов в строй вернул!
Колонна подошла ближе. Максимов спешился, оцепление сделало коридор. Доктор подал руку дочери, что ехала в одной из повозок. Уже вмести они подошли к помосту, низко поклонились. Машенька, зардевшись, присела в реверансе. Ай, хороша девка! Скромна, работяща, да и фигурой не обижена. Не зря ее казачки мои за спиной «ангелом милосердия» кличут. Я сам чуток покраснел, когда вспомнил наши постельные забавы в Казани. Полгода прошла, а все свежо!
— Ваше Величество! – начал Максимов. – Вынуждены были задержаться в Нижнем. Раненых было много, некоторых с того света тащили.
— Знаю, Викентий Петрович, знаю, – я спустился к нему, положил руку на плечо. – Очень рад твоему усердию и помощи неизменной. Ты мне почитай дороже иного генерала будешь! За то и награда тебе особая!
Я достал из кармана медаль “За взятие Москвы”, повесил на грудь. Москву он не захватывал, но тех, кого он вылечил в Казани брали. Поэтому, считай, все честно. Тут же крикнул “Любо”. Площадь радостно ответила.
Потом я повернулся к Маше. И не раздумывая прикрепил ей такую