— Александр Валерьяныч, ножные у нас есть с того, беглого… — начал было Палицын, но капитан, обернувшись, так яростно посмотрел на унтера, что он тотчас заткнулся.
— Раз есть, так не морочьте мне голову! Надеть на него, и вся недолга! — проскрипел офицер.
— Слушаюсь! — тут же выпрямился унтер.
Я же молча наблюдал за происходящим, а в голове лишь мысли бегали, что и к офицерику у меня счет есть, да еще и немалый.
«Ничего, и до тебя доберусь, морда ты офицерская. На всю жизнь меня запомнишь», — со скрытой злобой смотрел я на него.
Меня сковали в одной четверке с Викентием, которого все коротко и уважительно звали Фомич, рыжим балагуром Софроном, которого все звали Чурис, и молчуном-кузнецом по имени Тит. На ноги мне сначала накрутили кожаные ремни «подкандальники», а поверх повесили тяжеленые, килограмм, наверное, в восемь, ножные кандалы.
Как водится, сборы заняли очень много времени, но, наконец, мы двинулись. Как же неудобно оказалось идти! Цепи на ногах ощутимо резали шаг, полоски кожи подкандальников не очень-то защищали от холода, и железо, остывая на морозе, буквально обжигало холодом, а иной раз еще и натирали так, что сдиралась вся кожа до мяса. И никакие жалобы не принимались! Хочешь не хочешь, а двигаешь ногами — ведь все привязаны к общей цепи, или, как ее тут кличут, к шнуру.
— Это еще добрые порядки теперяче, что на цепь всех сажают! — рассказывал нам бывалый Фомич. — Раньше-то нас на прут сажали. Вот беда-то была! Он жесткий, кованый, с гранью: и как идет кто невпопад, так пиши пропало — одни дергают, другие тормозят, третьи тащут… А как по городу идешь, иной раз и не завернуть: не изогнуть прут с ходу-то. Так что цепь — это, братцы, милое дело. И не заметишь, как до Тобольска дотопаем!
— А что Тобольск? Нас там оставят? — спросил я.
— Ни! У кажного свое место определенно еще в судебном присутствии было. А ежели нет — в Тобольске распределят. Так что ты того, поинтересуйси, куда тебя отправят-то. А то Сибирь, знаешь, большая, и живут там люди ох как по-разному!
Два дня мы шли в Нижний Новгород. За это время я успел перезнакомиться с большей частью команды. Народ тут был самый разный, но большинство — крестьяне или дворовые. Был купец, Еремей Парамонов, подвергнутый торговой казни, лишению всех прав состояния и ссылке. Зосим Новиков, из духовного сословия, не признававшийся, в чем виноват, но вроде бы укравший какой-то ценный крест у протоиерея и обвиненный за то в святотатстве и богохульстве. А также варнак Фомич, бежавший когда-то с пожизненной каторги и водворяемый теперь обратно
Ну и наконец был таинственный для нас, простых колодников, корнет Левицкий, ехавший отдельно от партии, в санях.
Потянулись улицы нижегородских предместий. Набежали дети и тут же бросились швырять в нас снежками. Взрослые, особенно женщины, напротив, подходили ближе, подавали хлеб и мелкие деньги. Арестанты истово, со слезой в голосе благодарили дарителей.
— Давай-давай, пожалостливей вой, бабы — оне такое любят! — учил неопытных арестантов Фомич. Я же лишь кривился в ответ на такое.
Наконец показалась застава: изба с полосатым шлагбаумом, обозначавшая въезд в город. После долгой переклички нас пустили внутрь, и по немощеным улицам мы побрели туда, где возвышался каменный нижегородский тюремный замок. На наших арестантов вид округлых каменных башен произвел самое лучшее впечатление:
— Гляди, гляди, цельный дворец для нас тут заготовили! Вот уж где разместимся в лучшем виде! — пробежал по рядам возбужденный говор. И только опытный Фомич не разделял этих восторгов:
— Не, робяты, не говори «гоп», пока не перепрыгнешь! Ишшо неведомо, как оно там унутри-то будет! Я, помнится, в прошлый-то раз тут неделю стоя спал…
И он, увы, оказался прав.
Здесь нас поместили на несколько дней. И, несмотря на внушительный вид этого острога, теснота тут оказалась просто неимоверная! Конечно, тюремный замок поражал своими размерами, наша партия могла запросто разместиться тут с полным комфортом. Однако, как оказалось, острог уже был забит собственными нижегородскими узниками, да так, что не оставалось ни одной свободной камеры! И вот, когда мы, гремя цепями, вошли на тюремный двор, пришлось ждать не только когда нас раскуют, но и когда местное начальство освободит для вновь пришедших несколько помещений, распихав сидевших в них арестантов по соседним камерам.
Когда нас наконец-то развели по камерам, оказалось, что места в них хватает лишь для того, чтобы стоять. Двое солдат буквально утрамбовали нас, как в автобусе, и оставили. Действительно, здесь почти всем нам пришлось спать стоя, как лошадям. Ноги затекали мгновенно, а спать стоя было то еще мучение.
Увы, не оправдались и надежды на тепло. Каменные стены острога буквально источали ледяной зимний холод. В довершение всего, в остроге нам принялись брить полголовы, как положено арестантам.
В одно утро загремели засовы, и в камеру вошли капитан Рукавишников, еще два каких-то чина и тюремный доктор. Мы все, как положено, сдернули шапки.
— Отчего же они у вас не стрижены? — удивился один из местных офицеров.
— Да вот, в Москве в Бутырском замке не стали их брить! — пожаловался Рукавишников. — Такой уж попался там доктор — страшный либерал, отказал наотрез! Заявил, что по правилам на зимних этапах стричь их нельзя. Мол, головы у варнаков мерзнут! Я говорю, а зачем же им тогда шапки? Нет, ни в какую! Так и не стали их брить, а у меня под Гороховцом один так и сбежал… — Тут он покосился на меня — насилу отыскали и обратно водворили!
— Ну, хоть посекли для острастки? — добродушно спросил один из нижегородцев.
— Да посечь-то милое дело, но ведь не всегда же их поймаешь! Они и неклейменые нынче почти все, и чего? Он скинул бубновый халат, и все, почитай, честный поселянин! А так, ежели полголовы обрито, всем и каждому сразу понятно, что за птица. Любой, кто посмелее только, сразу же его на съезжую и поволочет!
— Ну, дело ваше. Желаете побрить — мы сделаем! — отозвался врач.
Постриг арестантов устроили в коридоре. Явились два местных сидельца, один с овечьими ножницами, другой с довольно-таки тупой бритвой, сделанной из осколка косы, и принялись без мыла драть наши головы. Как освободились арестантские лбы, я и заприметил у Фомича выжженную букву «О». Почти стершуюся.
— А «В» и «Р» у