Полный лексикон великого романа «Мастер и Маргарита» - Борис Вадимович Соколов. Страница 128


О книге
границы филологии или того, что он назвал Historie. Собственная его история была только воспроизведением первого монолога Фауста – борьбою живой, но больной и немощной души с бременем необъятной книжной учёности. Оставаясь всё-таки филологом, и слишком филологом, Ницше захотел сверх того стать «философом будущего», пророком и основателем новой религии. Такая задача неминуемо приводила к катастрофе, ибо для филолога быть основателем религии также неестественно, как для титулярного советника быть королём испанским… Не найдя никакой религиозной действительности ни в себе, ни сверх себя, базельский профессор сочинил словесную фигуру, назвал её «Заратустрой» и возвестил людям конца века – вот настоящий сверхчеловек! Филология торжествует уже в самом названии. Истинный сверхчеловек носил простое имя, обычное в его стране, принадлежавшее другим известным людям его народа (Иисус Навин, Иисус сын Иоседеков, Иисус сын Сирахов). Но «сверхчеловек», сочинённый базельским профессором, не может быть Гейнрихом, Фридрихом или Оттоном, он должен быть Заратустра, – не Зороастр даже, а именно Заратустра, чтобы так и пахнуло лингвистикой, причём смелый и многоучёный немец и не подумал, что его герою грозит неминуемая опасность быть принятым за женщину иным русским переводчиком».

Нетрудно заметить, что эта характеристика почти полностью применима к булгаковскому Мастеру. Он – историк, работавший в музее, т. е. по сути – кабинетный учёный. Став писателем, Мастер остаётся филологом. Он угадывает не реальные события последнего дня жизни Иешуа Га-Ноцри, а гениальный текст, совпадающий с «евангелием от Воланда». Булгаковский герой, творя свою историю Иешуа и Понтия Пилата, остаётся филологом. Подобно Н., он исправляет традицию и заменяет привычные имена и названия на лингвистически правильные: Иисуса из Назарета на Иешуа Га-Ноцри, Иерусалим на Ершалаим и т. д.

Андрей Белый в статье «Фридрих Ницше» (1908) обратил внимание на то, что «одиночество медленно и верно вкруг него замыкало объятья. Каждая новая книга отрезала от Ницше небольшую горсть последователей. И вот он остался в пустоте, робея перед людьми». Столь же одинок и булгаковский Мастер, причём робеть перед людьми его заставила история, приключившаяся с его единственной гениальной книгой.

Белый указал на тесную связь Н. с Гёте: «До Ницше непереступаемая бездна отделяла древнеарийских титанов от новоарийской культуры. Между гениальнейшим лирическим вздохом Гёте (этого самого великого лирика) и раскатом грома какого-нибудь Шанкары и Патанджали – какая пропасть! После Ницше этой пропасти уже нет. «Заратустра» – законный преемник гётевской лирики; но и преемник «Веданты» он тоже… «Новое имя»… назвал Ницше: притом совершенно формально: «сверхчеловек», заимствовав термин из чужой терминологии (у Гёте)». Здесь имеется в виду следующее место из монолога «Фауста» в первой части бессмертной гётевской поэмы: «И вот мне кажется, что сам я – бог, и вижу, символ мира разбирая, Вселенную от края и до края».

У Булгакова Мастер – это новый Фауст (так именно назывался этот герой в черновиках «Мастера и Маргариты»), подобно Ницше с его «Заратустрой», своим романом о Пилате и Иешуа восстанавливающий связь между Востоком и Западом, между древневосточной и современной европейской культурными традициями.

Полемизируя с Ницше, в статье «Круговое движение» (1912) Белый утверждал: «Не Заратустра вошёл в нашу душу, а арлекин, кретин, выродок. Патологическою гримасою обернулась в нас даже самая высота». В «Мастере и Маргарите» эту патологическую гримасу олицетворяют собой подручные Воланда Коровьев-Фагот и Азазелло.

Булгаков, вероятно, был знаком с работой Григория Рачинского «Трагедия Ницше: опыт психологии личности» (1900). Там мы находим цитату Ницше о его учителе Артуре Шопенгауэре: «Говоря однажды о великом «отце» по духу, Ницше нашёл для его характеристики блестящее сравнение. Помните ли вы бессмертную гравюру Альберта Дюрера: рыцаря со смертью и дьяволом, – рыцаря, «облечённого в тяжёлые доспехи, с твёрдым, чугунным взглядом, умеющего найти свой страшный путь; его не собьют с дороги ужасные спутники: без надежды, но спокойно едет он вперёд – один со своим конём и верною собакой». Но ведь описание этой гравюры у Ницше очень напоминает финал «Мастера и Маргариты». Здесь рядом с дьяволом Воландом и смертью, покрывшей своим плащом главных героев романа, скачет превратившийся в рыцаря Фагота Коровьев: «Вряд ли теперь узнали бы Коровьева-Фагота, самозваного переводчика при таинственном и не нуждающемся ни в каких переводах консультанте, в том, кто теперь летел непосредственно рядом с Воландом по правую руку подруги мастера. На месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьёвы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотою цепью повода, тёмно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он упёрся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землёю под собою, он думал о чём-то своём, летя рядом с Воландом.

– Почему он так изменился? – спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда.

– Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, – ответил Воланд, поворачивая к Маргарите своё лицо с тихо горящим глазом, – его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош, и рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал. Но сегодня такая ночь, когда сводятся счёты. Рыцарь свой счёт оплатил и закрыл!»

Между прочим, и собака в данной сцене присутствует. Воланд и его спутники видят Пилата, в одиночестве сидящего на плоской горной вершине в обществе верного Банги.

У Н. мы находим и оригинальную характеристику Канта, возможно, отразившуюся и в «Мастере и Маргарите». Автор «Антихриста» утверждал: «Добродетель должна быть нашим изобретением, нашей глубоко личной защитой и потребностью: во всяком ином смысле она только опасность. Что не обусловливает нашу жизнь, то вредит ей: добродетель только из чувства уважения к понятию «добродетель», как хотел этого Кант, вредна. «Добродетель», «долг», «добро само по себе», доброе с характером безличности и всеобщности – всё это химеры, в которых выражается упадок, крайнее обессиление жизни, кёнигсбергский китаизм. Самые глубокие законы сохранения и роста повелевают как раз обратное: чтобы каждый находил себе свою добродетель, свой категорический императив. Народ идёт к гибели, если он смешивает свой долг с понятием долга вообще. Ничто не разрушает так глубоко, так захватывающе, как всякий «безличный» долг, всякая жертва молоху абстракции. – Разве не чувствуется категорический императив Канта, как опасный для жизни!.. Только инстинкт теолога взял его под защиту! – Поступок, к которому вынуждает инстинкт жизни, имеет в чувстве удовольствия, им вызываемом, доказательство своей правильности; а тот нигилист с христиански-догматическими потрохами принимает удовольствие за возражение… Что действует разрушительнее того, если заставить человека работать, думать, чувствовать без внутренней необходимости, без глубокого личного выбора, без удовольствия? как автомат «долга»? Это как раз рецепт decadence, даже идиотизма… Кант сделался идиотом. – И это был современник Гёте! Этот роковой паук считался немецким философом! – Считается ещё и теперь!.. Я остерегаюсь высказать, что я думаю о немцах… Разве не видел Кант во французской революции перехода неорганической формы государства в органическую? Разве не задавался он вопросом, нет ли такого явления, которое совершенно не может быть объяснено иначе как моральным настроением человечества, так чтобы им раз и навсегда была доказана «тенденция человечества к добру»? Ответ Канта: «это революция». Ошибочный инстинкт в общем и в частности, противоприродное как инстинкт, немецкая decadence как философия – вот что такое Кант».

У Булгакова Иван Бездомный, как бы олицетворяющий созданную революцией «органическую форму государства», предлагает отправить Канта годика на три в Соловки. Столь же несбыточна и кантианская идея об изначальной добродетельности людей, «тенденции человечества к добру». Иешуа в романе Мастера, проповедующий, что «злых людей нет на свете», как кажется, первоначально заразил своей проповедью всего лишь двух человек – Левия Матвея и Понтия Пилата. Однако первая же мысль, которая приходит в голову новообращенным, – это мысль об убийстве предателя Иуды из Кириафа, т. е. о совершении того, что в учении Иешуа трактуется как безусловное зло. Правда, в «Мастере и Маргарите» идиотом становится не Кант, а Иван Бездомный, который не воспринял представленные ему доказательства «необычного явления»: существования Бога и дьявола.

Н. по-новому взглянул на проблему религии. Немецкий философ провозгласил смерть Бога и одновременно говорил о слиянии души и тела. Ибо «тело – это большой разум». На место Бога

Перейти на страницу: