— Да-да, — сказал Кха. — Это и у нас тоже.
— В смысле у врачей? — не понял Сойер.
— У степняков. Так что про семь тысяч?
— Вот это было как семь тысяч, — сказал Сойер. — Только в десятой степени. 8.
Почти везде, где жили когда-то люди, живут собаки. Обычно при переездах их берут с собой, но бывают такие обстоятельства, что люди переезжают в особые области, в которых собакам нет места; или люди перемещаются так быстро, что не успевают их прихватить; или с людьми происходит такое, что они перестают замечать своих собак, и собаки обычно с этим смиряются, хотя им, конечно, невесело. По улицам Поселка тоже бегала собака, принадлежавшая когда-то технику Аронсону, но судьба техника Аронсона была еще не выяснена. Собака была умная, знала, где лежит корм, и сама брала столько, сколько было нужно. Врут, что собаки не знают меры и сытости. Это они при хозяевах не знают, а когда надо решать самим, все они понимают прекрасно. Техник Аронсон был лодочник и рыбак, любил выходить в океан на ярко-красной моторке под названием «Нимфа» — он был человек одинокий, не слишком приспособленный к жизни с женщиной, на Радугу завербовался после развода и, как все одинокие люди, мечтал о прекрасных небывалых женщинах и лодкам давал соответствующие имена.
Собака же никакого имени не имела, называлась просто Собакой или Псиной, или иногда, в честь реки, Псоу, — поскольку представляла собой не идеал, а обычную собаку, приблудившуюся к Аронсону еще на Земле. Он взял ее с собой, на Радуге домашних животных было не много, а если они и были, то не показывались, потому что и домов этих никто толком не видел: великие мечтатели обычно не наблюдательны, хорошо хоть зерноедок замечали.
Аронсон не успел взять собаку в шахту, или куда он там делся, — по крайней мере, на «Стреле» его не видели; наверное, он потому и остался, что не хотел улетать без собаки, а забрать ее из поселка не успевал и в обычной своей манере подумал — да мало ли! И, как мы увидим из дальнейшего, не ошибся.
Теперь собака была предоставлена сама себе и, не будучи сосредоточена на Аронсоне, его мыслях и настроениях, видела и понимала много интересного. Если бы в составе комиссии был хоть один грамотный ксенопсихолог или, на худой конец, кинолог, он мог бы расспросить собаку и не поверить ее показаниям, но кто же в такие комиссии включает кинолога? Последний понимающий кинолог сидел на планете Надежда, осматривая очень интересные, но никому не нужные карусели.
Теперь собака — как всякая собака, у которой не завелся человек, — вся превратилась в слух, нюх и живейший интерес. Человек самонадеянно полагает, что он друг собаки и что ей без него крышка. Собака — дикое животное, куда тесней связанное с дикой природой, чем кошка, но, в отличие от кошки, умеет это скрывать. Человек дает собаке кров, пищу, работу и приятное чувство неодиночества — примерно как утомительный любовник. К нему привыкаешь, его страшно потерять, но когда вдруг прыгаешь в это новое состояние, как в холодную воду, — оказывается, что бояться было нечего, что вокруг масса интересного, что стоило освободиться от уютной и, в общем, скучной зависимости, как вокруг открывается масса авантюрных возможностей. Считается, что каждый человек похож на свою собаку и бессознательно выбирает ее по этому признаку, — и это, может быть, верно: собака была похожа на Аронсона. Он, пока не развелся, очень боялся потерять жену, а стоило развестись — и сразу оказалось, что можно делать массу прекрасных вещей, улететь на Радугу, например. Он иногда скучал по жене и особенно по дочке, но сразу отвлекался на какое-нибудь интересное наблюдение или таинственное предчувствие.
Собака Аронсона таскалась теперь по окрестностям, прислушиваясь то радостно, то испуганно. Всякая собака, вбегая на новую территорию, прежде всего ощущает, кем она населена; это сложное чувство, не вполне осознанное. Так инженер, держа в руках конструкцию, понимает, что внутри там — у ей внутре — находится разомкнутая цепь; но спроси его, откуда он это знает, — и он ответит, как матрос, учуявший трактир: не знаю, капитан, ничего более, как голос сердца. Собака чуяла, что вокруг долго еще не будет хорошо, а прежде было ничего, иногда просто прекрасно. Люди были весело раздражены и в целом поглощены приятным делом, им было интересно. Потом весь день было ужасно, страшно, очень чудовищно — совершенный брым-брум-ган, говоря по-собачьи. Но дальше стало хуже, потому что к страху прибавилась невыносимая скука, скука снега, и не того, какой бывал на Земле, а больного. Когда люди попрятались, а частью улетели, и особенно когда не стало слышно детей, шумевших очень утомительно и приятно, — сквозь тоску и страх начала проступать смутная надежда: люди, казалось, ждали спасителей, спасателей, которые вместе со спасением принесут ужасный разнос — такого разноса собака удостаивалась иногда, когда просыпалась ночью и начинала лаять, ей снилось то, что она теперь ясно слышала, но тогда это являлось только во сне и очень ее напрягало.
Так вот, помимо этого очень людского ощущения подступающего спасения и разноса в недрах Радуги шевелилось нечто, чрезвычайно озлобленное и испуганное, чрезвычайно неприятное, но в его шевелениях слышалась, страшно сказать, злобная радость. Конечно, все произошедшее было ужасно, а вместе с тем это ужасное как бы полностью укладывалось в слова «мы говорили». В недрах Радуги жило что-то такое, что один раз тоже попробовало и больше не захотело, и потому ушло в недра. Оно понимало бесконечно больше, чем люди, оно знало, что никогда ничего не получится. Оно сидело там глубоко и ужасно разозлилось, когда прилетели люди и развернули тут свои эксперименты. Оно сидело и ждало, пока на людей обрушится то самое, что уже давно, в незапамятные времена когда-то обрушилось на них. И когда люди доигрались, в глубине Радуги наступило хоть и скорбное, а ликование. С таким примерно чувством на Землю из межпланетного отпуска возвращается хорошо поохотившийся или позагоравший патриот, уже истосковавшийся несколько по родным улицам с их зеленым шумом, — но прилетает он как раз в разгар ужасного серого дождя, и все вокруг глядят на него без малейшей радости, словно ничуть не соскучились. И тогда, садясь в птерокар или что там к нему ближе, он оглядывает окрестный пейзаж с мрачной радостью: вот, так сказать, плюхнули мы в родную стихию. Ужасно. А все-таки есть в этом и тайная гордость: вот где живем, и ничего, не жалуемся.
У Радуги не было луны, и повыть было не на что, и тем не менее собака выла — но не на воображаемую луну и даже не на серебристые облака, которые стали вдруг появляться над планетой после катастрофы. Бог их знает, что это были за облака, — то ли ядовитые, то ли просто совершенно бессмысленные, но, в общем, ничего хорошего. Собака выла не на них, а на Хозяев. Хозяева были тут, никуда не делись, Хозяева были тут всегда. Они были до местных, ныне подземных, и после них. Хозяева никогда не были