Куко́льня - Анна Маркина. Страница 51


О книге
от всплесков весенних, бандитского солнца и цвета деревьев, что служат причиной её аллергии, потом возвращается душное лето, ложится дремать на горячие крыши и смотрит на нас голубыми глазами, как беглая мать, по которой скучаешь, но знаешь – её не удержишь на месте, но знаешь, что скоро она увильнёт за новой любовью, а мы, её дети, останемся под нерадивым присмотром скучающей осени, спившейся тётки, и будет её неуютно шатанье и пьяные слёзы холодных дождей, о, как будет страшно и как одиноко, когда мы поймём, что покинуты всеми, что лето нас бросило, словно детей, а мы привязались к теплу её взгляда, успели поверить в шмелиное счастье, гудевшее в сердце.

Мне, Коле Зелёнкину, было за сорок, когда сердце, словно космический спутник, разбилось и рухнуло в бархатный хаос, когда мне запели умершие дети, все снова запели, все хором запели, с пропитанных слёзным шипением кладбищ, им было так страшно и так одиноко, они умоляли меня о спасенье, они приходили ко мне по ночам. А там, у ворот моих снов благодатных, сидела Наташа, как та билетёрша, что на колесо обозренья пускала в июньском сияющем парке. Она им кричала, их душам смятённым: подайте талончики на воскрешенье, не можем спасти мы такую ораву, вас сотни и сотни, вы громко поёте, но все не уместитесь в нашу квартиру.

– Ку-ку, – нам кричали забытые дети, – мы здесь, Николай, Колокольня, Кукольня! Мы куклами станем и этим спасёмся. Кукольня, ты будешь нам богом домашним! Ты прыгнешь лососем, как пёсий Кухулин, ты будешь парить над землёй на лопате?

Наташа уже не была в синем платье с двойной оторочкой, как раньше ходила. Наряжена в лыжный бордовый костюм, что я раздобыл у контейнеров старых, она принимала девчоночьи души без страха, с теплом и без всяких сомнений, ведь помнила, как двадцать лет пролежала сама же во мраке густом и холодном, как я приходил к ней и спал на могиле. Я вырос, но магии чёрной уроки её не забыл и чем дальше, тем больше в себя пропускал я чудесные силы. И так я привык быть на связи с Наташей, что стало нам сложно уже разлучаться. Тогда я решился в две тысяча первом, прочтя сотни книжек на разные темы – о мумиях, смерти и магии чёрной, – её воскресить, сделав первую куклу. Конечно, от тела там мало осталось, и даже от гроба – сплошная земля (о, как растворяемся быстро во мраке!). Я выкопал ночью остатки Наташи, и глиной затем облепил в гараже, и в тряпки зашил для придания формы. С тех пор я уж был не один.

Я с детства любил равновесие кладбищ, как будто покой охраняет крапива, как будто весь мир помещается в капле прозрачной росы, что блестит на травинке. Душой отдыхал я от суетной жизни, от глупых студентов, исследуя сотни и сотни надгробий, забытых могил, заброшенных деток и кладбищ натянутую паутину на город и область, в которых родился. Я начал с другими детьми говорить, и спать на могилах, и их воскрешать. И я воскресил их почти три десятка.

– Ку-ку! – мне кричала кукушка дневная.

– Сама ты «ку-ку»! – отвечал ей с усмешкой.

Бывало, подолгу мне новые дети не пели, не звали. Но деток живых не давала опека, но сердца гуденья не слышала Юля, и снова открылось могильное пенье. Они не пускали меня после Даши уже ни в редакцию, ни на занятья, ни к Юле-беглянке, ни к книгам моим. Они приходили и ночью и днём – с личинками мушек мясных и зловоньем, с кровавыми ранами – прямо из морга, с зашитыми веками или губами, и те, кто почти что истлел, приходили, и пели о том, как им хочется жить.

Когда в ноябре задышала зима на осени сонной сухие ладони и руки к земле опустили деревья, я дальше не мог уже сопротивляться. Обязан был я хоть кого-то спасти. И не было времени на подготовку, схватил, как всегда, я рюкзак и лопату и двинулся вечер стеречь. На Сормовском кладбище девочки пели, я выбрал Арину: четырнадцать лет, каким она взглядом смотрела лисичьим! Заснул, хотя холодно было ужасно, отчаянной ночи с трудом я дождался и начал копать. Её я почти что извлёк из могилы, но сторож назойливый труд наш заметил, светил фонарём, бородатый шайтан! Я вынужден бросить был всё: и лопату, и с краской баллончик, рюкзак и Арину.

Теперь по пятам шла за мною опасность. Я знал, что поблизости рыскает Ромбов, как волк, загоняющий в угол добычу. А дети не пели уже – верещали, толпились у снов моих, так что Наташа не знала, как их удержать.

Они верещали:

– Спасите, спасите, мы к папе хотим, мы страдаем бесхозно, дожди по нам топчутся, холодно очень! И скоро зима… Как мы будем зимой?

Но денег на новый рюкзак и лопату, увы, не имел. И тогда я поехал на кладбище с сумкой большой и стамеской. Нашёл на краю Олилееву Лену – так имя её хорошо волновалось, как море тугое под пенье сирен. В ночи изголовье могилы разрыл я, добравшись до гроба, и после я выбил отверстие в крышке стамеской и вытащил тело её небольшое, потом перенёс я останки в гараж. И сделал мешочки из старых колготок, что я находил на помойке когда-то, и всыпал в них соду и соль. Потом я разрезал заветную кожу и внутрь напихал драгоценных мешочков – и начал высушивать тело.

Стекались осенние дни на задворки. И девочкам было печально и грустно, они не давали нормально работать. Бетховен играл в настроеньях у Даши, в окошко смотрела трагически Нина, а Аня просилась гулять и рыдала, как будто включили в ней две Ниагары, когда приходилось отказывать ей. Родители шаркали по коридору, вернувшись домой с остывающей дачи, где яблони кончили бомбардировку. В такой атмосфере не мог я работать, оставленный труд из угла по-сиротски глядел на меня, как голодный щенок. Я часто в гараж по ночам отправлялся, сидел возле Лены и платье ей шил, читал ей народные сказки. О, как одиноко мне было и не с кем моей поделиться туманной тревогой!

В тот день, когда всё обнаружилось, Юля, мой бархатец маленький, пение флейты, явилась отдать мне один из подарков. Но всё, что дарил, я дарил безвозвратно. Её я простил за предательство сразу, лишь только увидел её на пороге. И так захотелось мне с ней поделиться осенней тоской и волнующей тайной, как

Перейти на страницу: