Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев. Страница 119


О книге
мнения, были разные, совершенно полярные точки зрения, – продолжал председатель госкомиссии, когда утихли аплодисменты, – разные теории, разные системы доказательств. Но любая теория, любые доказательства – это, извините, туман, дым, пока они не будут подтверждены практическими находками, фактами. А налицо факт весьма красноречивый, – председатель снова поднял лист с радиограммой, – академик Губкин прав… был прав: в Сибирском Зауралье есть нефть. Если шальновскую нефть можно считать случайной находкой – ведь по всей земле рассыпаны такие кошели с нефтью, они небольшие, разовые, случайные, то малыгинский фонтан – это уже не случайность, это факт жизни, свидетельство того, что будут открыты и другие месторождения.

Снова загромыхали аплодисменты. Опять громче всех хлопал Сомов.

– Теперь несколько слов в рабочем порядке, – оборвал аплодисменты председатель госкомиссии. – Создадим специальную авторитетную группу для изучения Малыгинской площади, поручим ей собрать материал, после чего группа в обязательном порядке – будем считать, что это государственное поручение, – должна представить нам обоснованную, предельно исчерпывающую записку. Записка эта будет обсуждена на следующем заседании и передана в инстанцию. А вообще, – предгоскомиссии остановился на секунду, чтобы перевести дыхание, в лице его проступило что-то мудрое, по-житейски многозначительное, теплое, – вообще, поздравляю вас, товарищи, с победой! Правых и неправых, сторонников и противников – всех поздравляю. Ибо все причастны к этой победе. Ведь если бы не состоялся этот жестокий многолетний спор, где было сломано столько копий, мечей и шпаг, пущенных в металлолом, а воздух так часто темнел от роящихся стрел, – вряд ли истина была бы найдена… Во всяком случае, сегодня. Спор – всегда основа истины, в споре растут люди, наука продвигается вперед, набирает силу практика, спор – это всегда устремленность в высоту.

Председатель госкомиссии еще что-то говорил, но Корнеев уже не слышал его – произносимые председателем слова беззвучно, будто пух созревшего одуванчика, падали на пол, не интересуя его. Как бездарно продул он эту блестящую партию – трудно, наверное, представить себе поражение позорнее, больнее, чем это. А впрочем, кто, кроме Сомова, знает, что он переметнулся на сторону Татищева? Сам Татищев разболтает? Если бы Корнеев не поторопился сегодня утром сказать этому старому авантюристу «да», то купался бы сейчас в славе, как в ванне с шампанским.

Поднял голову. Глаза его были затуманенными. Невидяще, как будто перед ним был неодушевленный никчемный предмет, Корнеев посмотрел на расстроенного Татищева, мрачной глыбой высившегося среди собравшихся, лицо Татищева было перекошено, оно обрюзгло, губы у него приплясывали, но сам Татищев этого не замечал.

Затем Корнеев с нездоровым, каким-то детским изумлением увидел, что девчушка с косичками-торчками, этакими бодливыми отростками, вчерашняя школьница, с независимым, немного высокомерным лицом, еще не ушла из зала, она, будто свечка перед иконой, стояла перед председателем, ожидая его указаний, а он, не обращая на нее внимания, говорил, говорил, говорил… Вот только что говорил – не было слышно. Корнеев будто потерял слух. В нем вспыхнула, ярким пламенем заполыхала ненависть к девчушке, притащившей злосчастную радиограмму. Та словно бы почувствовала жгучий посыл горечи, беспокойно закрутила торчками косичек из стороны в сторону, своими хитрыми глазами выискивая, откуда этот посыл идет.

Корнеев чуть не стонал от досады, боли, неожиданного удара и не сразу услышал новые аплодисменты – предгоскомиссии закончил свою речь, еще раз поздравил собравшихся с открытием, собрал со стола бумаги, сунул их в глянцевую кожаную папку и направился к выходу. За ним потянулись все, кто был в зале. А Корнеев продолжал сидеть в своем кресле – он не мог подняться, оглушенный.

Он один, совсем один остался в зале. Впрочем, нет, не один – сквозь забытье до него донеслось цоканье каблучков. Поднял голову – перед ним стояла та самая девчушка, на этот раз с озабоченным лицом. Щеки ее были красными будто маков цвет, в круглых, по-крестьянски хитроватых глазах – озадаченность.

– Вам плохо? – поинтересовалась она.

«Иди ты… – мог бы сказать ей Корнеев, но не сказал, подумал лишь, ощущая жалость к самому себе. – Да, плохо. Очень плохо».

– Нет, – Корнеев с трудом поднялся с кресла. – Нормально. Все нормально.

– Может быть, вам принести воды?

– Не надо, – севшим, поразительно скрипучим, совсем как у Сомова, голосом проговорил Корнеев, помотал головой, справляясь с собой. – Обойдусь без «аш два о».

Двинулся к выходу. Услышал, как сзади зацокали каблучки – девушка шла следом.

Увидел в конце коридора участников совещания, оглашающих своим гомоном степенные, тихие стены солидного учреждения. Подобный гомон тут, наверное, никогда ранее и не звучал – не дано было. Из боковой двери вывалилась грузная, чуть сгорбленная фигура – Татищев.

Увидев профессора, Корнеев сорвался с места, загромыхал башмаками, стараясь не упустить из виду широкую сутулую спину, обтянутую лоснящимся, обсыпанным поверху перхотью пиджаком.

Каждый недостаток во внешности Татищева, в его костюме – стоптанные башмаки, неглаженые брюки, грубость манер, бесцеремонное поведение, неприкрыто громкий, самоуверенный голос, стремление перевести все в разряд «купли-продажи» (вон как ловко он приобрел Корнеева, будто самовар для собственной кухни либо галошницу в прихожую), клоки вздернутых кверху волос, вся его тяжелая фигура – человек с такой фигурой в старости обычно страдает пороком сердца – все это раздражало сейчас Корнеева. Но к черту раздражение, ему в эту минуту было важно одно, только одно: как можно скорее догнать Татищева, остановить его, высказать все, что вертится на языке, что наболело, отстоялось – муть осела, а чистая вода, чистые мысли всплыли наверх, – что выстрадалось за прошедшие мучительно-тревожные часы. Корнеев побежал за ним.

– Эй, погодите! – выкрикнул он заморенно, будто был в жарком лесу, где все сперто, воздух гнилой, пахнет прелыми листьями, древесной трухой, мокрой землей, стоит могильный сумрак, ибо солнце, запутавшись в густоте крон, совсем не проникает вниз, и от этого человеку делается душно и тяжело. – Эй!

Татищев замедлил шаг, поглядел через плечо назад. Увидев Корнеева, остановился, сощурил близоруко глаза.

– Вот видите, голубчик, проиграли мы наше Ватерлоо. Но ничего, – голос Татищева окреп, – есть еще порох в пороховницах, есть силы, есть идеи, есть… – он стукнул себя кулаком по громадному темени, – голова есть, в конце концов!

– При чем тут голова? – тяжело дыша, пробормотал Корнеев, закашлялся. – Не в голове дело, в другом, – ожесточаясь, он сжал руку в кулак, ударил с силой по воздуху будто молотком – по самую шляпку вбил в неподатливую материю большой затупленный гвоздь. – Я… Я… Я отказываюсь от вашего предложения.

На громадном татищевском темени возникла крупная морщина. Колючие глаза его ничего не выражали – ни презрения, ни любопытства, ни добра – ничего. Да и обычной колючести в них уже не было.

– Вы

Перейти на страницу: