Под подозрением. Феноменология медиа - Борис Ефимович Гройс. Страница 47


О книге
определяющее наше отношение к медиальному, – нам не остается ничего другого, как ощущать и угадывать за медиальной поверхностью пространство смутной угрозы. Всё, что показывает нам медиальная поверхность, автоматически попадает под подозрение. Вместе с тем это подозрение не является «субъективной точкой зрения» зрителя, которую можно произвольно изменить; она конститутивна для акта созерцания: мы не можем смотреть, не подозревая.

Однако если критика, прямо или косвенно апеллирующая к подозрению, всегда побеждает, то возникает вопрос, что же эта победа, собственно говоря, означает. Критика, по сути, представляет собой попытку проникновения, выведения на чистую воду, дезавуирования, раскрытия сокрытого – вплоть до разоблачения самой сокрытости как иллюзии в практике деконструкции. Но жест разоблачения необходимым образом предполагает веру в возможность откровения, признания и самораскрытия. Благодаря критике низкое, редуцированное, бедное, повседневное или вульгарное становятся знаками внутреннего, которое наконец обнаруживает себя после того, как долгое время оставалось скрытым под поверхностью высоких ценностей. Критика, коль скоро она хочет быть эффективной, должна верить в возможность добиться признания медиального. Но тем самым любая критика неизбежно включается в давнюю традицию добровольных или вынужденных признаний – и одновременно в общую экономику подозрения. Любое разоблачение автоматически создает новую ценность, ведь все ценности по своему происхождению суть не что иное, как признания сокрытого. Философия возникает у Платона как разоблачение софистов и их мнимой мудрости. Христианство берет начало в явлении Бога в «простом» человеческом облике, которое, таким образом, «отменяет» притязания старых богов. Современное Я впервые появляется у Декарта, после того как были поставлены под сомнение и «отбракованы» все традиционные мнения и принципы. Столь же известны и более поздние признания воли к власти, бессознательного или внутренней структуры языка.

Так что бессмысленно защищать традиционные ценности от критики, поскольку эта критика неизбежно производит собственные, новые ценности – такие ценности, которые должны ревалоризовать и вобрать в себя все прежние ценности. Новые ценности представляют собой сообщения медиума, выступающего как носитель всех прежних ценностей и скрывающегося позади них. Но медиум не был бы медиумом, если бы он не мог нести знаки, которые должен нести. В силу этого нельзя назвать удачной и успешной критику, неспособную объяснить, почему то «низкое», которое она выявляет и провозглашает, способно и даже обречено нести «высокое». Так, Ницше приписывает сверхчеловеку все качества рационального, стратегического, планирующего разума, поскольку иначе не может быть реализована его воля к власти. По той же причине культурная традиция со всеми ее запретами и авторитетами восстанавливается у Фрейда в своих прежних правах как «возвращение вытесненного», после того как она, казалось бы, была подорвана либидинозными силами. И у Деррида та же самая культурная традиция, после того как она была деконструирована, продолжает бесконечно являться как призрак на медиальной поверхности и, сверх того, смотреть на нас строгим и укоризненным взглядом «мертвого» закона, от которого живой человек не в силах уклониться. Следовательно, консервативная защита ценностей от медиаонтологического подозрения не только невозможна, но и совершенно бессмысленна, так как подозрение не только подрывает ценности, которые требуется защищать, но и выступает их носителем.

Любое подозрение – это одновременно ожидание признания. Подозрение вообще возникает лишь в том случае, если обнаружение скрытого мыслится возможным и желаемым – пусть даже это сокрытое понимается как одно большое ничто. Поэтому доверие, вера и надежда тоже суть фигуры подозрения, перед которыми мы так же не в силах устоять, как и перед самим подозрением. Мы заведомо вовлечены в экономику подозрения, которая, если угодно, представляет собой медиум всех медиа. Все ценности не только находятся под подозрением, но и базируются на нем как на своем медиуме, ведь субмедиальное пространство есть не что иное, как пространство подозрения. Поэтому ценности, эффективно несомые подозрением, имеют для нас столь же безусловный авторитет, как и само подозрение. Но для того чтобы пользоваться подлинным авторитетом, ценности должны снова и снова получать ману медиальной откровенности, то есть снова и снова подтверждать подозрение, что субмедиальное пространство в своих недрах выглядит «по сути» иначе, чем на медиальной поверхности.

Это означает, что ценности должны обладать блеском инаковости, необычности, новизны, чтобы приобрести ману достоверности и авторитет. Под влиянием социологии 1960-х годов, и прежде всего под влиянием Фуко, в наши дни считается, что авторитетом обладают обычные, повседневные, общие нормы. Другое же – то, что лежит по ту сторону этих норм, – мыслится как вытесненное, цензурированное, исключенное – как то, что может и должно получить общественное признание лишь в результате специальных усилий критика культуры, причем для этого необходимо «подорвать» пользующиеся авторитетом нормы и ценности. Но в действительности никто не верит в обычную норму, верят только в необычное. Старая социология, имевшая дело с проблематикой сакрального, гораздо лучше осознавала это обстоятельство: боги, святые, пророки и жрецы традиционно вызывали особое доверие как раз потому, что они постоянно демонстрировали свою инородность, необычность и даже «трансгрессивность» – и поэтому внушали подозрение, что они передают откровенный образ того, что скрывается позади обычного[105]. В «традиционных» культурах обычное получает признание лишь в силу того, что оно легитимируется чем-то крайне необычным, например божественным откровением. Неслучайно святые и жрецы только тогда потеряли свою ману, когда их «разоблачили» и стали считать обычными людьми, что и подорвало традиционный порядок обычного. Обычное получает общественное признание только благодаря мане необычного, подтверждающей подозрение, что обычное скрывает за собой нечто принципиально другое – и чужеродное. Но, как известно, по правилам экономики сакрального убийца верховного жреца, которому удается некоторое время оставаться безнаказанным, сам становится жрецом[106]. Прогрессивная «критика идеологии» есть не что иное, как такое убийство более ранних репрезентантов сакрального, отчего и мана прежних ценностей в результате этого убийства переносится на прогрессивного критика. Таки наука получила свою ману, убив «старого Бога» – и превзойдя религию по части загадочности.

В Новое время экономика подозрения функционирует точно так же, как и в так называемых традиционных культурах. Защищая права безумия от разумного, нормативного, прогрессивного, научного мировоззрения, Фуко не обратил внимания на то, что как раз в «нормальном» массовом сознании наука и ее представители считаются совершенно безумными и получают признание именно в этом качестве. Фигура безумного ученого стала неотъемлемой частью современной массовой культуры. Недаром Эйнштейн превратился в икону современной науки: во-первых, он во многих отношениях персонифицирует эту привычную фигуру, а во-вторых, считается, что именно благодаря Эйнштейну наука заговорила на абсолютно непонятном, безумном языке. Современная наука смогла окончательно утвердить свою власть в обществе только после того, как она стала еще менее понятной, чем традиционные религии. Картина мира, предлагаемая

Перейти на страницу: