Шуйский всем напоминал отца. Тот же высокий рост, которому не хватало разве что дородности батюшки, та же широта плеч, на которых лежали тщательно подогнанные доспехи, те же спокойные движения и такой же неторопливый взгляд из-под густых, но ещё по-юношески тонко очерченных бровей.
Когда Ермак вошёл и ступил на пёстрые ковры, разостланные на всю ширину шатра, Шуйский оставил круг своих собеседников и шагнул к нему навстречу, окинул взглядом и приветствовал такими словами:
– В добрый час ты прибыл на наш берег, атаман!
Ермак снова сдержанно поклонился, теперь только ему, воеводе.
Шуйский, не в силах сдержать себя, обнял атамана и поблагодарил его за то, что его струги с пищалями прибыли на брод вовремя. Туго пришлось бы детям боярским и стрельцам, опоздай ермаковцы ещё на час.
– Они не уйдут, – сказал Ермак. – До рассвета попытаются ударить снова. Здесь или в другом месте. Я послал разъезд на тот берег, к засекам, а вниз и вверх по реке пустил ертаульные струги с затинными пищалями. Казаки сейчас не спускают глаз с берегов, князь.
Со стороны брода доносились голоса, но это были не голоса боя, не рёв атаки, не свист клинков. Стучали топоры, скрипели телеги. Сторожевой полк и приданные казаки укрепляли берег, готовясь к тому, что степняки вот-вот снова бросятся на их заставы с целью отбить Сенькин брод, чтобы дать возможность основному войску Девлет Гирея беспрепятственно переправиться на московский берег, перетащить через мель «большой наряд» и многочисленный обоз.
– Мои разъезды рыщут по всему берегу от Коломны до Тарусы. Как бы не перестрелялись с твоими казаками.
– Не перестреляются. Те, кого я послал, и ночью татарина, а либо ногая за версту разглядят.
– Это ж кто такие?
– А татары. – И Ермак усмехнулся; в густых смоляных усах утонула усмешка атамана, но воевода, хоть и тускло горели свечи, расставленные по всему шатру, усмешку атамана всё же рассмотрел.
– Татары?
– У меня, князь, всякий люд копьё носит. Есть и татары. И башкирцы. И кыпчаки есть. И черемисы. И которые из заморщины тоже со мной.
– Крещёные?
– Есть и крещёные, есть и нехристи. Всякие. Да ты, князь, в моём войске не сомневайся. Пусть он хоть трижды татарин или черемисин, а, прежде всего, казак в нём сидит надёжный. А кто не окрещён, завтра, а либо после дела попа приведём, окрестим без принуждения.
Разговаривали они недолго. Перетолковать успели, кажется, обо всём. И о том, как дальше отстаивать Сенькин брод и окрестные перелазы, и о запасах пороха для огненного боя, и о подмоге, которая в количестве ста казацких сабель вот-вот должна подоспеть из Тарусы. И теперь Ермак, возвращаясь к стругу, думал вот о чём: на нём был доспех, давно, ещё в Полоцке, подаренный воеводой князем и боярином Петром Ивановичем Шуйским. Сынок, конечно же, знавал о подарке и о том, что кольчуга стоит табуна добрых коней. А теперь она, княжеского достоинства, на плечах простого казачьего атамана…
По ту сторону брода замелькали факелы, послышались знакомые голоса. Голос подавал Ермилко Ивашкин. Ему тут же отозвались с московского берега. По голосу казака Ермак догадался, что сторόжа, посланная на ногайский берег, возвращалась не с пустыми руками. Так оно и случилось. Чтобы не переполошились стрельцы и по ошибке не дали залп из пищалей, казаки на том берегу надели на пики лохматые шапки и махали ими – верный знак, что идут свои.
Вначале на освещённое факелами мелководье из ночной темени, как из преисподней, Ермакова сторожа выгнала небольшой, голов в двадцать-тридцать табун приземистых ногайских лошадок. Все они были осёдланы. В тороках некоторых были увязаны доспехи, видать, наскоро содранные с настигнутых и порубанных степняков, какие-то торбы и перемётные сумы, что-то неаккуратно прибранное волочилось по воде. По этим трофеям нетрудно было догадаться, что добрались станичники и до обоза. Потом стали выезжать из вязкой, маслянистой, как берёзовый дёготь, темени и сами казаки.
– Никого не потеряли? – уже на середине реки окликнул свою сторожу Ермак.
– Слава Христу, батько, ни единого. Только Креню ухо стрелой разорвало.
– Из седла не выпал?
– Держусь, батько, – ответил из вязкого ночного дёгтя, в котором, казалось, увязал даже сильный голос, сам Крень.
На струге сдержанно рассмеялись. Им ответили оба берега. На московском даже притихли и на время оставили работу у плетней. Стрельцам и послужильцам[11] любопытно было послушать, о чём гуторят эти лихие люди, многим схожие с татарами, особенно одеждой и оружием, да и всем обличием тоже. Только вот речь у них была русская, да поверх кольчуг у иных поблескивали серебряными слезинками православные кресты.
Ногайские кони жадно и протяжно цедили воду на отмели. Отфыркивались, вскидывали головы и, блестя глазами, смотрели туда, откуда их только что пригнали, будто понимали, что произошло с их хозяевами, и тосковали по ним.
Черкас Александров со своей сотней прибыл к Сенькину броду, когда там всё уже затихло и песок впитал, всосал своими влажными губами последние капли крови штурмовавших переправу и оборонявших её. Только из сырого оврага, куда наспех свалили тела порубанных и поколотых саблями и копьями, несло распахнутой и быстро мертвеющей плотью. Казацкие кони с непривычки храпели и шарахались по сторонам, потом затихли.
Не успела новоприбывшая сотня стряхнуть с себя пыль неближней дороги, а кони напиться ночной чёрной воды, как на том берегу раздался гул, от которого у бывалых воинов кровь стынет в жилах, руки тянутся к оружию и пальцы судорожно ощупывают ребристые рукоятки сабель и древки пик.
Ермак встал, шагнул от костра в тень и, вслушиваясь в дальний гул, природа которого была хорошо понятна и ему, и обступившим его казакам, сказал:
– Ну, недолго ж мы ночевали… – И, повернувшись к Черкасу Александрову: – Отгони