Собьёт или не собьёт? Мне пришлось долго лежать, пока не показалось, что можно вскочить.
О, чёрт! Так и есть… Я зацепился. Зацепился плащ-накидкой.
Случилось то, чего я больше всего боялся. Но я рванул — и она отцепилась…
Когда встаёшь с земли — самый напряжённый момент.
Очередь всё-таки раздалась…
Хуже всего солдату, подносчику патронов. Мы его встретили только что, в канаве. Он переставлял ящики с цинками. Ящик тяжёлый, лёжа делать это нельзя, и он переставлял сидя… Мы были уже за проволокой, а он завяз и не мог перетащить свои цинки. Пулемёт бил по нему уже наугад.
Мы подхватили у солдата патроны, приняли их с рук на руки и подождали, пока он переберётся сам.
И ещё не перевалили и холмы, как оказались в траншее.
На нас сразу же зашикали:
“Тише! Тише!”
Это нас удивило. “Не разговаривайте громко — немцы рядом”.
Я уже увидел Твердохлеба, комбата, знакомого мне. Но как же мало их осталось!
Подходит замкомбата — маленький, чернявый, немолодой. Сам комбат — крупный, несколько мешковатый, то ли медлительный, то ли всю жизнь стесняющийся.
Я достаю небольшую записную книжку свою. Трофейную, в дерматиновой красной обложке, на первой странице которой написана одна-единственная строчка, чужая, так и не разобранная мной…
Комбат улыбается. Ему, я вижу, странно, как это я попал к нему сюда. В один только этот день он взял две траншеи и деревню. Их всего осталось человек пятнадцать…
Они обступают меня. Все они очень удивлены и оживлены, называют меня “редактором”. Они, как видно, думали, что обречены. Брошены в этот прорыв и забыты. И вот к ним пришли, да ещё из газеты.
Наперебой показывают мне только что подбитый танк. Он сполз вниз, под уклон, он всё ещё дымит.
Бойцы выглядывают за бруствер с осторожностью. Стараются зазря не высовываться. Только те, кто сюда попадает вот так сразу, лезут куда не надо. Я знаю этих мальчишек, не сознающих опасности. Ребят, которым всё интересно…
Обыкновенный человек, попав на передовую впервые, думает, что ничего тут опасного нет. И в самом деле, как тут тихо, спокойно. Лишь те, кто живёт здесь долго, ведут себя осмотрительнее.
Не напрасно они нас остановили, когда мы ввалились сюда… Так меня всегда встречают, когда я попадаю на передовую.
Бывалый солдат к брустверу подходит с осторожностью.
Я и сам был всю жизнь парнишкой неуклюжим, который ничего не понимает. Лопоухим бойцом из пополнения.
Моя книжка разбухает. Я стараюсь записать всех. Знаю, что даже те, что стоят вдали, у бруствера, прислушиваются сейчас к тому, что говорим мы. Даже вот этот гордый черноволосый офицер, лейтенант с орденом Славы. Какое у него одухотворённое, прекрасное лицо…
Но трудно мне их всех, кто стоит в этой траншее, в пяти метрах от немцев, делить на героев и не героев — обижать никого не хочется».
Запомним эту фразу, хотя бы часть её: «…трудно мне их всех, кто стоит в этой траншее… делить на героев и не героев…» Она нам ещё пригодится, и не раз.
«Мне надо уходить. Уже темно, и я тороплюсь.
Сколько раз я приходил вот так… Все эти последние полтора года. Приходил и уходил. Приходил в полдень, а то и к вечеру, а уходил к ночи. Мне было легче, чем им. Я не каждую ночь проводил в траншее.
Я мог и уйти с передовой, если хотел. Мог поискать ночлег».
Василий Субботин попал в дивизионку не с призывного пункта, не из военкомата и не из военного училища, а из окопа, вернее, из танка, после ранения. И, проговаривая: «Я мог и уйти с передовой…» и «Мне было легче…», явно испытывал неловкость по поводу несвободы бойцов и командиров, дравшихся в передовых траншеях. Как офицер и солдат, он чувствовал долг — быть рядом со своими боевыми товарищами. Оборонять захваченную траншею. Готовиться к атаке на очередную, там, в глубине немецкой обороны. Быть в готовности отбить контратаку, даже танковую. Все они здесь, в предместьях Берлина, были не новички на войне, не лопоухими бойцами из пополнения…
«Возвращаемся обратно прежним путём, опять пробираемся по топкому и скользкому берегу. Убитого уже убрали. Под проволочным заграждением теперь лицом вверх лежит сапёр и ножницами режет проволоку. Всё ещё потрескивает тот невидимый, с фланга, пулемёт, но пули идут вверх, и скользят, и вызванивают по проволоке.
В темноте приходим мы на свой НП…
Вот что было в этот день».
Снова и снова уместно вспомнить Кульчицкого: «Война — совсем не фейерверк, а просто — трудная работа…»
Трудная работа. Работа между жизнью и смертью. Правила которой устанавливаешь не ты. Ты не можешь их даже скорректировать. Но можешь быть осторожным, осмотрительным, как солдаты из «старичков», которые из любопытства из-за бруствера голову не высовывали. Только и всего. Василий Субботин даёт лаконичный и точный очерк солдатской работы, где перед пулей равны и рядовой, и офицер, потому как — передовая! Первая траншея, где и разговаривать-то громко нельзя: прилетит граната с той стороны, из-за проволоки, на голос. Граната или мина. Вот бойцы молча готовятся к очередной танковой атаке, убирают с бруствера лишнюю землю. Хозяйство у них простое. Но оно должно содержаться в постоянном порядке. Вот сапёр, как сантехник под трубой, лежит под проволокой и спокойно режет её, готовит проход для пехоты.
Война подошла к концу. Фрицев добивают под Берлином. В дыму, впереди, по утрам, когда воздух немного яснеет, в стереотрубу видны шпили соборов. Завтра будем там, думают солдаты и заряжают диски автоматов, набивают патронами ленты «максимов» и крупнокалиберных ДШК, изучают карты с нанесёнными на них линиями обороны противника.
Завтра…
Вот так кончаются войны…
«Поднявшаяся пыль висела над нами, в небесах, всё время, пока мы шли к Берлину. Но особо густой она была в тот первый день.
Если бы пошёл дождь, он, наверно бы, лил вместе с землёй и пеплом, как при извержении вулкана…
В первый день мы продвинулись на одиннадцать километров.
Потом, на другой день, произошла остановка. Но опять всё загудело, всё началось сначала.
Наступали мы с Кюстринского плацдарма. На Одер мы пришли со своей дивизией всего недели за две до наступления и обосновались сначала в каком-то небольшом, уютно обставленном доме на отшибе.
Одера самого я