Подумать, что он «понял и отразил нашу Русь», – нашу Святую и прекрасную (во всех ее пороках) Русь, – с ее страданием, с ее многодумием, с ее сложностью – это просто глупо.
Созерцание Гоголя было не глубже, чем Милюкова и Гессена, которые тоже «страдают о несчастиях Руси».
И он родил тысячи и миллионы Милюковых и Гессенов, и – ни одной праведной души.
Ничего праведного, любящего, трогательного, глубокого не пошло от Гоголя. От него именно пошла одна мерзость. Вот это – пошло. И залило собою Русь.
Нигилизм – немыслим без Гоголя и до Гоголя[359].
30. IV.1915
Гоголь копошится в атомах. Атомный писатель. «Элементы», «первые стихии» души человеческой: грубость (Собакевич), слащавость (Манилов), бестолковость (Коробочка), пролазничество (Чичиков). И прочее. Все элементарно, плоско… «Без листика» и «без цветочка».
Отвратительное сухое дерево. Отвратительный минерал.
Нет жизни.
«Мертвые души».
Отсюда сразу такая его понятность. Кто же не поймет азбуки. Понял даже Чернышевский, не умевший различить чубука (трубки) от жены (основная идея «Что делать»). («Не обижает же вас, если кто покурит из вашей трубки: Почему же сердиться, если кто-нибудь совокупится с вашей женой»).
Отсюда-то его могущество. Сели его «элементы» на голову русскую и как шапкой закрыли все. Закрыли глаза всем. Ибо Гоголь ее (сила таланта) «нахлобучил на нас».
«Темно на Руси». Но это, собственно, темно под гоголевской шапкой.
Флоренский тогда, когда мы ехали на извощике (в Москве), на слова мои:
– Замечательно, что Гоголь был вовсе не умен, – ответил с живостью:
– В этом его сила.
Конечно. И даже скажешь насмешливо «умникам»:
– Глупость еще с вами поборется, господа.
Разве «глупые» – Спенсер и Бокль – не одолели Паскаля. И пошлый Шелгунов с Благосветловым – тонкого Страхова[360].
10. V.1915
Гоголь в русской литературе» – это целая реформация…
Не меньше.
* * *
Только «реформация» – то эта «без Бога, без Царя»…
Пришел колдун и, вынув из-под лапсердака черную палочку, сказал: «Вот я дотронусь до вас, и вы все станете мушкарою»…
Без идей… Без идеала…
Великое мещанство. Но мещанство не в смирении своем, как «удел человеку на земле от Бога», а мещанство самодовольное, с телефоном и Эйфелевской башней. Мещанство «Гоголевское», специфическое…
«Мне идей не нужно, а нужно поутру кофе. И чтобы подала его чистоплотная немка, а не наша русская дура. Кофей я выпью, и потом стану писать повесть Нос»…
– У, идиот… У, страшный идиот. Ты одолел всех и со всех снял голову. Потому и тою силою снял, что на тебе самом не было головы, а только одет был сюртук, сделанный уже не у сменного портного «из Лондона и Парижа», а у Рокфеллера или Эдисона.
«Все настоящее. Цивилизация».
И эта цивилизация – смерть[361].
10. V.1915
Но я все-таки начал с того, что Гоголь был «реформация». Нельзя сказать, что «Пушкин одолел царствование Николая» или «царствование Александра» (Г); он был «в царствовании», менее его, скромнее его, бессильнее его…
Гоголь знал хорошо, что он одолевает царствование, и оттого назвал «Мертвые души» и назвал их «поэмою». Какая гордость и самосознание в названии (поэмы): «Се творю все новое».
– Убирайтесь вы, балладники, песенники и бандуристы. Я вам заведу такую песенку, что не расчихаете…
И завел свой «похоронный марш»… И трубы, и органы, и флейты. Великое «Miserere» Россини.
Дьявол улыбался.
– Ну, пойте же, пойте свои старые песни…
Раскрылись рты: не поется. Голоса нет. Вырвался стон и волчий вой…
Дьявол смеялся.
* * *
Да. Гоголь был «над царствами». Явно. И вот по сему-то качеству я и говорю, что «Гоголь в русской литературе» есть собственно «реформация».
– Ты уже катилась в яму, моя Русь. Но я подтолкну, и ты слетишь в пропасть.
У, какой страшный! Страшный. Страшный. Страшный.
– Ты уже катилась ко всеобщему уравнению, к плоскости. Вот – черное зеркало. Темно. Мрачно. Твердь. Моей работы никто не разобьет. Поглядись в него, дохлятина, и умри с тоски.
Неужели не страшно? Неужели никто не видит?[362]
«Это просто пошлость!»
Так сказал Толстой, в переданном кем-то «разговоре», о «Женитьбе» VL Гоголя.
Вот год ношу это в душе и думаю: как гениально! Не только верно, но и полно, так что остается только поставить «точку» и не продолжать.
И весь Гоголь, весь – кроме «Тараса» и вообще малороссийских вещиц, – есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И – гений по форме, по тому, «как» сказано и рассказано.
Он хотел выставить «пошлость пошлого человека». Положим. Хотя очень странна тема. Как не заняться чем-нибудь интересным. Неужели интересного ничего нет в мире? Но его заняла, и на долго лет заняла, на всю зрелую жизнь, одна пошлость.
Удивительное призвание.
Меня потряс один рассказ Репина (на ходу), который он мне передал если не из вторых рук, то из третьих рук. Положим, из вторых (т. е. он услышал его от человека, знавшего Гоголя и даже подвергшегося «быть гостем» у него), и тогда он, буквально почти, передал следующее:
«Из нас, молодежи, ничего еще не сделавшей и ничем себя не заявившей, – Гоголь был в Риме не только всех старше по годам, но и всех, так сказать, почтеннее по великой славе, окружавшей его имя. Поэтому мы, маленькой колонийкой и маленьким товариществом, собирались у него однажды в неделю (положим, в праздник). Но собрания эти, дар почтительности с нашей стороны, были чрезвычайно тяжелы. Гоголь Принимал нас чрезвычайно величественно снисходительно, разливал чай и приказывал подать какую-нибудь закуску. Но ничего в горло не шло вследствие ледяного, чопорного, подавляющего его отношения ко всем. Происходила какая-то надутая, неприятная церемония чаепития, точно мелких людей у высокопоставленного начальника, причем, однако, отношение его, чванливое и молчаливое, было таково, что все мы в следующую (положим, «среду») чувствовали себя обязанными опять прийти, опять выпить этот жидкий и холодный чай и, опять поклонившись этому светилу ума и слова, – удалиться».
Буквальных слов Репина не помню, – смысл этот. Когда Репин говорил (на ходу, на даче, – было ветрено) и все теснее прижимал к телу свой легкий бурнус, то я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как «архиерей» мертвечины, служивший точно «службу» с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие «словечки» своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был так же неколебим и устойчив, так же не «сворачиваем в сторону», как лишенный внутри себя