Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя - Валерий Александрович Подорога. Страница 47


О книге
гиперболический, лишает правдоподобия сравнением, например, в стократ увеличивает ее размеры или замещает невероятным, «баснословным» эквивалентом. Все для зачарованного предстает в виде пятен (свечений, сгущений, сжатий, вытягиваний и т. п.). Оказывается у любой вещи, самой обыденной и известной, есть еще другая сторона, совершенно магическая, «чудная и странная», чарующая нас ужасом. Тест Роршаха мог бы указать на особенности этой зачарованности сознания выбранным объектом, когда объект лишь пятно, имеющее мало сходства с реальным объектом, от которого он получает свое имя. Всеобщая зачарованность: Ак. Ак., Чартков, Поприщин также околдованы, как пан Данила, Хома Брут-философ или тот же прыткий дед из «Пропавшей грамоты». Зачарованный – тот, чьим вниманием завладевает видимое, оно захватывает сознание, подчиняя себе, прекращая его избирательную активность. В реальном пространстве – поступки, в чудном – только движения, скрывающие недвижимый мир (мнимая психомоторика образа).

V. Черт повсюду. Страх

Ведьм такая гибель, как случается иногда на Рождество выпадет снегу: разряжены, размазаны, словно панночки на ярмарке.

Н. В. Гоголь

Так, в конце XVI в. венский эпископ Гаспар Нейбек в церкви Святой Варвары «изгнал» из шестнадцатилетней девушки 12 652 черта.

В. Зотов. Документальная история черта.

«Исторический вестник» (1884)

1. Образы своего/другого/чужого

Образ автора-рассказчика у Гоголя, расслаиваясь во времени, меняется: в области чисто поэтического вымысла он один, но в письмах и воспоминаниях современников – уже иной. Можно, конечно, ограничиться формулой «авторской вненаходимости» (М. Бахтин) и представить гоголевского рассказчика нейтральным наблюдателем. Но этого недостаточно. Повествованию Гоголя, если мы будем учитывать все три стадии, которые оно вынуждено было пройти, приходилось задерживаться на границах, разделяющих области бытования своего и чужого. Границы между областями можно удержать на основе экзистенциального модуса присвоения. Так, свое – это то, что присвоено, освоено, поглощено, то, что самое ближайшее, и что не может быть лишено качеств быть о-своенным, или особствленным (если использовать термин М. Хайдеггера). Свое, мое, мне, собственное – это и есть область самоидентичности, отношения к себе в режиме непрерывного присвоения (ощущений, чувств, переживаний, движений и событий). Область другого – это невозможность присвоения того, что мне не принадлежит, и чему я никак не могу принадлежать. Однако свое отделяет от другого хрупкая граница. Другой включается в свое на правах выбора новых возможностей быть собой. Другой (как субъект и мое альтер эго) – это свой, но еще не присвоенный. Так, мы часто повторяем: «это мне не свойственно…», «это на меня не похоже…», «даже не знаю, как это получилось…», или «я был тогда сам не свой…», или «остаюсь при своем (мнении)», или «давай поговорим по-свойски». При-своение или о-своение – это быть при себе и для себя своим, быть собственной собственностью. И что самое важное: другой, неопределенный и ускользающий, требует себе в контрагенты устойчивое и затвердевшее «я» – центр индивидуации. Явление другого как раз и говорит о том, что такое «я» могло сформироваться только одновременно с этим центром.

С феноменом чужого все не так очевидно. Чужой – тоже другой, но такой, с которым нет коммуникации («обратной связи»), нельзя отождествиться с его позицией, присвоить ее, ведь нельзя быть чужим самому себе (если, конечно, ты в «здравом уме»). Тот, кто себе свой, может быть и другим себе, но не может быть чужим. По отношению к автору-рассказчику Гоголь, как биографическая личность, выступает этим другим. Вот почему под «вненаходимостью» следует понимать не нейтральность позиции, не потенциальную возможность автора быть в любом месте и времени повествования, а то, что этот неологизм буквально означает: быть не там и не здесь, а всегда на переходе, «между». Это значит, что образ автора – подвижная точка, в которой разом касаются друг друга две несовместимых в одном измерении кривые. Другими словами, эту точку не занимает ни биографический или исторический автор по имени Гоголь, ни идеальный или универсальный наблюдатель, а лишь тот условный субъект, который в данный момент способен разрешить остроту миметического кризиса, т. е. стать другим самому себе (и восстановить внечувственное подобие для всего разнообразия мира чувственного, если оно утрачено).

В малороссийских повестях Гоголь как автор отождествляет себя с этнографическим наблюдателем, мифографом, собирателем народных поверий, говоров и «сказаний». На этой стадии развития авторского образа в полноценную фигуру рассказчика (обладающего сказовой формой) тема своего/другого остается одной из определяющих. Волшебный мир хуторской и мелкопоместной усадьбы, близкий и понятный, отграниченный от всего неблизкого и чужого, пребывающий вне времени, сверкающий красками, ясный днем и ночью. Мир шарообразный, мир-полусфера, зеркальный, – все пребывает внутри его и отражается как в микрокосме. Вот почему он кажется столь неподвижным и замкнутым. Ничто не движется, все равно всему, каждое место заменимо, все заполнено, поэтому движение – лишь обмен местами. Движение как чудо. Мир чистых подобий – это и есть кукольный мир. В нем нет отрицания, и все оппозиции подчинены примиряющей мифограмме: здесь все свое, в том числе и другое, чужого нет. Мне кажется, сложением своего и другого мы постигаем смысл чудного.

Можно говорить о неявных и скрытых тенденциях, которые с большей или с меньшей силой проявляются в ранних произведениях, со второй части «Хуторов близ Диканьки» и «Миргорода» («Вий», «Страшная месть», прежде всего)[215]. Однако решительные изменения начинаются с петербургских повестей. Повествовательная форма начинает все более активно и с драматическим напряжением использовать оппозицию своего/чужого, минуя посредническую функцию другого. Выявляется целый ряд образов, которые предстают как силы чужого, получающие определенную автономию от «своего» и непредсказуемость. «Свое» подвергается отрицанию, оспаривается, нейтрализуется. Направление присвоения меняется, теперь оно получает обратный ход: я чужой себе, я принадлежу не себе, а тому пугающему чужому, кто отнимает у меня возможность присвоения, т. е. возможность быть-при-себе. Именно тот другой, ставший чужим, присваивает меня. Настоятельно утверждается граница между всем своим и всем чужим, – всем тем, что не может быть присвоено, от чего отстраняются, что осмеивается, что низводится к низшему, «нечистому», недостойному, наконец, то, что страшит и убивает страхом. Смена другого чужим меняет всю картину гоголевского мира. Чужое страшит и обещает приход великого Страха, и собирается он в одном, повсюду проникающем и текучем образе, – фигуре Черта, чертей и чертовщины. Черт мигрирует по границе между «своим», «другим» и «чужим». Все, что образует область чужого, чуждого, незнакомого, так или иначе связано с силами демоническими. Черт Вакулы, «добрый малый», можно сказать, богобоязненный, готовый оказать посильные услуги людскому роду, он – тот «другой», который не пугает, тот «другой», который стал «своим». Да и куда деться ему, черту, в этом шаровидном мире, где все друг в друге

Перейти на страницу: