Бог-эпилептик
Но Достоевский ставит все новые вопросы, усиливающие сомнения в вере. Не был ли Христос-Спаситель просто эпилептиком? Ведь его предсмертный крик удивительно схож с криком эпилептика, достигающего пароксизма в припадке, и как будто об этом же говорят свидетели «казни»:
«– Что ж, это чудо? – спрашивает Умецкая. – Конечно, чудо, а впрочем…
– Что?
– Был, впрочем, ужасный крик.
– Какой?
– Элой! Элой!
– Так это затмнение.
– Не знаю – но это ужасный крик»[8].
И как может быть наделено святостью это бьющееся в припадке тело князя-эпилептика, ведь его невозможно видеть без ужаса и содрогания? «Известно, что припадки эпилепсии, собственно самая падучая, приходят мгновенно. В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает все человеческое, и никак невозможно, по крайней мере, очень трудно наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека. Многие, по крайней мере, изъясняли так свое впечатление, на многих же вид человека в падучей производит решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое»[9]. Чем, собственно, «мертвое тело» Христа отличается от тела эпилептика, искалеченного божественной силой? Если же эпилепсия – это болезнь священная и для избранных Богом, то ее следует рассматривать как прямое подражание Богу, именно прямое, а не опосредованное. Всякая дерзкая попытка уподобиться Богу достойна жуткой кары. Переживание полного и совершенного счастья в мгновении припадка – свидетельство чудесного соприкосновения с бытием Бога – наказывается глубокой амнезией. Не здесь ли узкие врата в эпилептический рай? Вот почему, возвращаясь из своего очередного путешествия, «святой идиот» князь Мышкин ничего не помнит.
Todtentanz, или ценность трупа
Итак, самоотрицание, заключенное в образе «мертвого Христа», разрушает принципы христианской иконографии. Паскаль говорит нам об иносказании, отвергая всякое изображение События. Ведь если Он мертв и действительно перед нами т р у п, то разве мог бы Он воскреснуть? Другими словами, если мы будем говорить о Воскресения как Чуде и Событии (разом все изменившем в этом мире), то в таком случае любое изображение в чем-то кощунственно. Событие столь удивительное и великое, что никакой художник не в силах его «изобразить», как оно есть в себе. А Событие это, как мы знаем, не повседневное и не вызвано к жизни понятными причинно-следственными обстоятельствами. Между телом, ужасающим своей косностью, признаками распада, и духовным нет никого соответствия, тело всегда направлено против духовного, оно – темница, склеп и тяжесть, а духовное отрицает телесное господство, особенно в православной в аскетике – там оно обретает легкость, возносится …. Мало того, что Христос помещается в нишу, в узкую и тесную гробницу, он еще и мертв. Образ Христа в изображении Гольбейна-мл. лишается сакральной ауры и более не может быть символом чего-то Высшего (того же Воскресения), как, впрочем, и визуальным знаком некой достоверной реальности, толкуемой на основе исторических свидетельств. В противном случае надо признать, что в этой гробнице, где лежит тело Христа и где как будто не должно быть никого, мы находим модель, художника и нас, зрителей. Уж мы-то сможем восстановить историческую память и узнать, как действительно было дело, – оказаться в том же пространстве, в котором находится Иисус Христос, и даже разделить с ним все Его земные муки, включая Его собственную смерть. Могли бы коснуться сводов пещеры, ощутить запах мертвого, разлагающегося тела, увидеть раны и смертный холод, затем возвратиться к самой казни, испытать все муки и гибель, всю боль в таком вот ретроспективном пробеге нашего воображения.
Известно, что Гольбейн писал «своего» Христа с утопленника. Невыносимый для человеческого взгляда предел священного – «труп Бога». Не просто измученное тело, а мертвое, каким может быть только человеческое тело, вступившее в состояние распада. Трудно объяснить, что же произошло на рубеже последних веков Средневековья и эпохи Возрождения, почему наиболее частым изображением отношения человека к Богу стало отношение человека к собственной смерти. Появление феномена «собственной смерти» и есть центральный момент в духовной эволюции европейской цивилизации (время приблизительно с середины XIV по XVII век включительно). «Смерть себя» как новейшее событие, давшее начало процессу обезбожения мира и становления европейской субъективности[10]. Все время перед Реформацией характеризуется резким упадком веры в Бога