Исаак Ильич Левитан - Андрей Михайлович Турков. Страница 31


О книге
способна, как «Марсельеза», очистить и возвысить душу, сделать ее чуткой к миру, к людям, словом, сыграть роль, сходную с воздействием Венеры Милосской в знаменитом очерке Глеба Успенского, о котором шла речь выше.

Чеховские опасения оказались во многом напрасными. Любовно-семейные бури в Горке привели в смятение лишь верхние, житейские слои натуры художника. Недаром именно 1895-й, столь драматический в его жизни год оказался очень плодотворным в его творчестве. Даже удивительно наблюдать по письмам Левитана, как, казалось, полнейший спад настроения и сил внезапно сменяется «запойной» работой.

«Вновь я захандрил и захандрил без меры и грани, захандрил до одури, до ужаса, — жалуется он Чехову 27 июля. — Если б знал, как скверно у меня теперь на душе. Тоска и уныние пронизали меня. Что делать? С каждым днем у меня все меньше и меньше воли сопротивляться мрачному настроению».

Но не прошло и двух недель, как он уже без особого энтузиазма реагирует на чеховское приглашение в Мелихово: «…сверх ожидания, — пишет он 9 августа, — я начал работать и работаю такой сюжет, который можно упустить. Я пишу цветущие лилии, которые уже к концу идут».

У Левитана болело сердце, и Турчанинова посылала с художником на лодке младшую дочь по прозвищу Люлю (возможно, это имя отдалось и в чеховском создании — Мисюсь). Люлю гребла, Левитан работал.

Возможно, он вспоминал, как еще недавно сам был «перевозчиком» в Островне.

Однажды они поехали поздно, посмотреть на цветы в ночном освещении. Люлю зацепила веслом несколько лилий и протянула Левитану. И ее на всю жизнь поразило, что он бережно и грустно взял одну из них и поцеловал.

Лето уходило. Он тихо бродил по прибрежной аллее, осторожно спускался по глубоким лощинам, мягко ступая по голубовато-зеленому мху и останавливаясь отдохнуть возле тоненьких березок, которые, казалось, прислушивались к его трудному дыханию с таким же испугом, как Люлю. Смотрел на озера, которые переливались перламутром, словно гигантские раковины.

Темнело, и он брел в большой дом, вдыхая грустный осенний запах флоксов, которые Анна Николаевна насадила в несметном количестве, узнав, что он их любит. Левитан любовался всем этим, как драгоценностью, с которой надо расстаться.

Стало труднее наклоняться за грибами. И Левитан, посмеиваясь, утешал себя, что это еще не самое главное удовольствие, привязывающее его к жизни.

В Абрамцеве ходила трогательная легенда о том, как Гоголь подставлял грибы ближе к дорожке, чтобы стареющий Сергей Тимофеевич Аксаков мог их найти.

Смотря сверху на уютно устроившийся в траве гриб, немного похожий на церковь в лесу, Левитан вспоминал грибные экспедиции в Бабкине, умершего Николая Павловича, грибовидные зонты, под которыми трудились они с Кувшинниковой и Степановым в Саввинской слободе и Плёсе:

Была пора: наш праздник молодой

Сиял, шумел и розами венчался,

И с песнями бокалов звон мешался,

И тесною сидели мы толпой.

Розы, конечно, были победнее и поколючее, но все-таки это был «праздник молодой».

В октябре Левитан все-таки съездил в Мелихово и застал друга за сочинением пьесы, которую сам автор ругательски ругал: много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви!

Чехов дразнил Левитана тем, что опять, как сорока-воровка, натаскал в пьесу всяких разностей из житья-бытья своих приятелей.

Тут он брал мопассановский томик с закладкой и читал вслух, лукаво поглядывая на Исаака Ильича:

«…Романист таит в себе некоторые опасности, которых нет в поэте: он анализирует, грабит, старается использовать все, что ему попадается на глаза… Глаз его, как насос, поглощает все и всегда за работой, как рука жулика».

Помнит ли он, как Антон Павлович врачевал его в Горке? Вот и тут будет сцена, когда герою делают перевязку и при этом говорят: «Ты как в чалме. Вчера один приезжий спрашивал на кухне, какой ты национальности… А ты без меня опять не сделаешь чик-чик?»

Даже занятый своей пьесой, «милейший медик» наблюдал за своим пациентом и своим беспощадным сарказмом сумел, кажется, сильно скомпрометировать в глазах Левитана идею самоубийства, вышутить, сделать ее смешной.

Во всяком случае, когда спустя несколько недель припадок меланхолии повторился, Левитан, прося у Поленова разрешения приехать к нему в имение, писал: «Работать — не могу; читать — не могу; музыка раздражает; люди скучны, да и я им не нужен. Одно, что осталось, — изъять себя из жизни, но это после моего летнего покушения я повторить не могу, бог знает почему…».

А потом, как это часто бывало у Левитана, все разом переменилось.

«Совсем было собрался ехать к Вам, добрейший Василий Дмитриевич, — смущенно отвечает он 13 ноября на долгожданное приглашение Поленова, — как вдруг, именно вдруг, меня страстно потянуло работать, увлекся я, и вот уже неделя, как я изо дня в день не отрываюсь от холста».

Он начинает в эту пору свою изумительную осеннюю сюиту — за блестящим этюдом, на котором то ли грустно, то ли горделиво стоят у воды красавицы березы, следует «Золотая осень», чтобы в будущем году предстать в ином своем варианте. Вот когда возникает на его полотнах живописный эквивалент пушкинским стихам, который он так старательно и тревожно искал еще в «Омуте». На этот раз редкий зритель, глядя на левитановские «осени», не вспомнит знаменитые строки:

Унылая пора! Очей очарованье,

Приятна мне твоя прощальная краса —

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и в золото одетые леса,

В их сенях ветра шум и свежее дыханье…

В одном из летних писем 1895 года из Горки Левитан жаловался Чехову: «Надо куда-либо ехать, но я не могу, потому что решение в какую-либо сторону для меня невозможно, колеблюсь без конца».

На следующий год он, казалось, уже окончательно решился, наконец, ехать в Сибирь.

Правда, прежде подзуживавший друга отважиться на это путешествие, Чехов в последнее время вроде бы примирился с левитановскими колебаниями. Преподнося ему свой «Остров Сахалин», Антон Павлович, разумеется, не написал на книжке чего-нибудь высокопарного, вроде: «Певцу „Владимирки“ от исследователя русской каторги», а ограничился обычной шуткой: «Милому Левиташе даю сию книгу на случай, если он совершит убийство из ревности и попадет на оный остров». Быть может, художник прочел между этих строк лукавый намек: «А иначе тебя туда не заманишь…»

Конечно, намерение Левитана поехать в Сибирь объяснялось не только желанием «утереть нос» Антонию XIII, доказать, что не один он — русский Ливингстон и Стенли, но и большим интересом к этому краю, искренним восторгом перед теми полотнами, которые посвящали ему и друг

Перейти на страницу: