У Лидии и Хакобо было три летних дома. Первый — в провинции Кордова; там папе с сестрами бывать почти не довелось. Второй — в Мороне, где папа, перепрыгивая как-то раз через забор, раскроил себе лоб. От раны остался шрам; спустя много лет похожий будет красоваться и у меня на лбу. Третий дом находился в Мирамаре, и там царила своя атмосфера: пляж, друзья, велосипеды. В Мирамаре моему отцу в кои-то веки удавалось провести время со своим отцом: только там дедушка Марио, который редко нежничал и имел обыкновение ускользать, наконец-то мог расслабиться и с изумлением подмечал, как выросли дети.
Одним таким летом дедушка Марио наказал моему отцу приглядывать за Хакобо. Зейде болел, и ему запрещалось курить больше трех сигарет в день. Отцовская задача состояла в том, чтобы порционно выдавать прадеду табак, и он ответственно его припрятывал, а каждое утро перепроверял запасы. Только после приемов пищи или ожесточенного спора Хакобо разрешалось выкурить сигаретку. Тогда отец вставал, шел к своему тайнику и возвращался, страшно гордясь тем, как отлично справляется с возложенной на него миссией. Он не скоро узнал, что зейде, кроме положенных трех сигарет, которые тот принимал с насупленным видом, выкуривал по целой пачке всякий раз, когда выходил на прогулку: подожди-ка меня тут, голубчик, сейчас вернусь, вкусненького не хочешь? уверен? проси что угодно, ингеле[3], мы же на каникулах!
Хакобо, с напомаженными волосами и вечной улыбкой, был таким дедушкой, какого заслуживает любой ребенок. Можно сказать, вторым истинным призванием прадеда, наряду с предпринимательством, было нянчить внуков, а самым большим для него наслаждением — подкармливать их и смотреть, как те едят. Он подговаривал внуков выбрать самый большой десерт и завороженно наблюдал, как они уписывают сладкое за обе щеки. Гулять с прадедушкой Хакобо было все равно что гулять с седым мальчишкой. Хакобо хотел абсолютно все, и все это он хотел дарить. Он был голоден до насыщения других. Может, в том и заключался его девиз: раздать наследство еще при жизни.
Несмотря на крайнюю, чуть ли не изуверскую худобу прабабушки Лидии, со временем у нее стала обвисать кожа на руках. Поначалу, не меняя сурового выражения лица, Лидия сопротивлялась мольбам моего папы, восклицала «тш! тш!», но в конце концов уступала. Тогда они приступали к ритуалу утонченного каннибализма: она закатывала рукава, чтобы он мог подергать ее за кожу. Уже будучи женатым мужчиной, папа все равно просил ее закатать рукава, а она все так же сопротивлялась, хоть и знала, что в итоге все равно поддастся. Во время визитов Лидия с моей мамой обсуждали скрипки. Прабабку интересовало, чем мама чистит смычок, где хранит его, как меняет струны. В доме у бабы, кроме отказа от еды, существовало одно-единственное табу: ругать Аргентину. Моя литовская прабабушка превратилась в ярую патриотку. Стоило отцу начать критиковать ситуацию в стране или, вторя своим родителям-иригойенистам[4], горевать по поводу неизбежного возвращения Перона, Лидия хмурилась, за стеклами ее очков вспыхивали синие искры, и она принималась возмущаться: тш! тш! эй, не смей мне катить бочку на Аргентину, послушай-ка внимательно, это богатая и щедрая страна, так что попридержи язык, не смей мне катить бочку на Аргентину.
У зейде Хакобо политика вызывала скуку и недоумение. А второй мой еврейский прадед, Хонас, был, напротив, заядлым политическим активистом. Хотя оба тепло относились друг к другу, общего у них было мало, только иммигрантское прошлое. Так что, за неимением подходящих тем для разговора, они обменивались осторожными колкостями.
Хакобо восклицал: вус тисте[5], Хонас, ну и тощий же ты стал, тебе стоит поменьше читать да побольше есть!
Хонас отвечал: фрайнт[6] Хакобо, уж чья бы корова мычала, старая ты развалина! Меня-то хоть сделали не в прошлом веке!
Прадед Хакобо, предполагаемый дезертир российской армии, действительно родился в 1898 году. В том самом году, когда Толстой пожертвовал весь гонорар с «Воскресения» секте духоборов, преследуемых за отказ от военной службы.
Жизнь прадеда Хакобо угасала вместе с Пероновой, в то время как министр Лопес Рега разрывался между астрологическими прогнозами[7] и подготовкой государственного переворота. В день, когда Перон произнес свою последнюю речь и отрекся от «Монтонерос»[8], прадеда увезли на скорой. Он умер в больнице, на строительство которой пожертвовал средства, а дедушка Марио присутствовал при его предсмертной агонии. Хакобо умер от рака, и утверждают, что прадед не знал о своей болезни: настоящий диагноз от него скрывали до последнего приступа. И все же, учитывая одержимость прадеда маленькими радостями, подозреваю, он с самого начала все знал.
4
Сама того не ведая — но будто что-то предчувствуя — бабушка Бланка вручила мне наследство. Невесомое, но тяжкое: историю своей жизни. Когда-то я предложил ей записать воспоминания, чтобы они не пропали. И вскоре сам об этом забыл. А она не забыла и передала мне однажды несколько исписанных, сложенных вдвое листков: сейчас, терзаясь сомнениями, я держу их в руках. Слова на страницах одновременно пафосны и по-детски наивны, а такого почерка уже не встретишь — в нем считывается пульс иной эпо-хи. Строки шепотом рассказывают правду. Это письмо изменило мою жизнь — или, по крайней мере, мои представления об обязательствах. Теперь я должен отблагодарить бабушку Бланку, продолжив его.
«Я постараюсь порадовать моих дорогих внуков и расскажу им свою маленькую историю». Так, словно выступая перед слушателями, бабушка Бланка начинает свой рассказ; она знает, что как минимум два читателя у нее есть. Буквы кривятся, но тут же упрямо выпрямляются, как старая балерина, пытающаяся держать осанку, несмотря на боль в спине. «Я постараюсь порадовать моих дорогих внуков и расскажу им свою маленькую историю. Я знала обеих своих бабушек: одна из них была креолкой, другая — француженкой». Так начинается ее короткая семейная сага, которая теперь странствует внутри моей.
Персонажи, выдумывающие воспоминания и вспоминающие выдуманное. Где правда? Где ложь? Не в этом суть.
5
Тетя Сильвия и ее немецкий муж Петер владели маленькой книжной лавкой на улице Аскуэнага, на углу с Санта-Фе. Посетители заглядывали к ним, разговаривали с дядей и тетей о книгах, пили кофе. Незадолго до событий, о которых пойдет речь, в подсобке сожгли кое-какие издания, запрещенные Министерством образования и культуры: от Фрейда до Фромма, от Паулу Фрейре до Сент-Экзюпери, включая Родольфо Уолша, Гризельду Гамбаро и Мануэля Пуига. Огонь оказался надежнее мусорных баков,