— А вы и вправду хотите знать, барин? Или мне лучше помолчать?
— Говори.
— Ну так, а вы сами посудите, — Ерофеич заговорил иначе — тише, серьёзнее, без причитаний и без своего постоянного «дык». — Вы на мертвяков ходите, как на охоту. Рубите их, стреляете, а они вас тронуть не могут. Мельницу зачистили. Заводик — там троих потеряли, царствие им небесное, но вы ж сами-то целёхоньки вышли, а там тварь была такая, что у мужиков до сих пор ноги трясутся, как вспомнят. Люди видят, барин. Люди не дураки. — Он помолчал, набрал воздуху и добавил: — И ещё я вам больше скажу.
Он снова помолчал, будто собирался с духом.
— Вы думаете, я не знаю, куда вы ходили давеча? Думаете, не догадаюсь, откуда все в грязище вернулись, когда к нам Петри людей привёл? Знаю, барин. На Комариную плешь вы ходили. На Ведьмин остров. И люди знают — не все, но кто поумнее, те сложили. И говорят, — тут Ерофеич сглотнул, но голос его стал ещё тише, — говорят, что вы наследие вашей ма…
Он осёкся и прикусил язык. Дёрнув щщекой, Ерофеич торопливо поправился:
— … что вы наследие колдовское на том острове приняли, — закончил он другими словами, глядя в стол. — И что теперь вам мертвяки нипочём.
«Вашей ма…»
Староста не договорил, оборвал себя, но слово уже повисло между нами, тяжёлое, как камень на дне колодца.
Я молча смотрел на Ерофеича, а тот сидел, уставившись в столешницу, и пальцы его подрагивали на коленях от напряжения. Вывел я его на откровенность всё-таки, и староста сболтнул больше, чем собирался. И, кажется, сейчас об этом сильно жалел.
— Ерофеич! Что ты знаешь о моей матери?
В горнице повисла тишина. Даже печь, кажется, перестала потрескивать. Ерофеич медленно поднял голову, и лицо у него было такое, какого я ещё ни разу не видел. Физиономия обычно улыбчивого старосты будто окаменела.
— Барин, — сказал он глухо. — Хоть секите…
— Ерофеич.
— Тайна не моя, и клятву я дал, — голос его стал ровным и твёрдым. — И нарушать я её не стану. Хоть она и покойнику уже дана. Не сочтите за своенравие, барин, но есть обещания, которых нарушать нельзя. Хотите — стреляйте. Хотите — за ворота гоните. А только ничего я вам говорить не буду.
Я сидел и молча смотрел на него. Ерофеич — суетливый, угодливый, причитающий Ерофеич, который ни разу мне не перечил, который бегал, кланялся, юлил и выкручивался, — сидел сейчас передо мной, как камень. Ни один мускул не дрогнул. Глаза смотрели прямо, без вызова, но и без уступки.
Он не врал и не блефовал. Он действительно скорее позволит выгнать себя за ворота, чем скажет хоть слово. Клятва покойнику — для такого, как Ерофеич, это свято. Тут не продавишь.
Знать бы ещё, что это за покойник…
Я помолчал ещё секунду, потом досадливо махнул рукой.
— Чёрт с тобой.
Я встал, подхватил ранец с пола и двинулся к двери. На пороге остановился и, не оборачиваясь, распорядился:
— Бочки, что я привёз, отнести к Кузьме в кузницу. Порох и принадлежности — ко мне в чулан. Дозорам не спать, за новыми мужиками присматривать. Чуть что — будить меня.
Не дожидаясь подтверждения, я захлопнул двери и вышел из избы.
Дверь за мной скрипнула и закрылась.
Снаружи было темно и холодно. Пахло дымом и навозом, где-то за частоколом ухнул филин, и ему из лесу ответил второй. На соседнем крыльце кто-то из валуйковских баб укачивал ребёнка, тихо напевая колыбельную — простую, заунывную, в три ноты, от которой почему-то защемило в груди. Я постоял, вдохнул сырой ночной воздух и пошёл к барскому дому.
* * *
Злой и раздосадованный, я шагал по тёмной деревенской улице, и мысли мои беспорядочно кружили, как мухи над навозом. Клятва Ерофеича, колдовское наследие, слухи, расходящиеся, как круги на воде от брошенного туда камня…
Я вздохнул. Как-то слишком быстро всё это происходит. Так, глядишь, не успеешь моргнуть — а в ворота уже церковники с солдатами стучатся. Так дело не пойдёт, но сделанного уже не воротить. Так, глядишь, рано или поздно, и до Порхова слухи доберутся. А что потом будет… Одному богу известно.
Возле садика меня что-то насторожило, и я сбавил шаг, а после и вовсе остановился, пытаясь понять, что мне показалось странным. Принюхавшись, я понял.
Запах. Тонкий, цветочный, едва уловимый — мята, ромашка и ещё что-то, чему я не знал названия, но что уже однажды чуял. И даже помнил, при каких обстоятельствах.
Я облокотился о низенький заборчик и стал ждать. Между яблонями, едва различимыми в темноте, мелькнула тень — и замерла.
Некоторое время ничего не происходило. Тень стояла за деревом и, видимо, надеялась, что я пройду мимо.
— Будет тебе прятаться, — сказал я в темноту. — Выходи, я тебя видел.
Пауза. Потом из-за яблони шагнула Настасья — и даже в темноте было заметно, что ей неловко.
— Доброго вечера, барин.
— Доброго вечера, Настасья. Чем обязан?
— Вы говорили, что я могу в ваш садик наведываться, — она чуть приподняла корзинку, накрытую тряпицей. — Вот, пришла кое-что посадить. Там, у дальней стенки, место хорошее, солнечное…
— Говорил, — кивнул я. — И слов своих назад не забираю. Вот только не говорил ли я тебе, что по ночам по деревне одной лучше не ходить?
— Говорили, барин, — Настасья быстро овладела собой и заговорила смелее. — Да только заработалась я. Пока отвары поставила, пока зелья перебрала — глядь, уже и стемнело. А что, проводить хотите?
Я усмехнулся. Кажется, в прошлый раз она о подобном и слышать не хотела. Даже фыркнула, когда я предложил — мол, не хочу, чтоб деревенские видели да судачили. А тут вдруг такое? Ну-ну.
И тут меня вдруг захлестнуло бесшабашной удалью. Может, от раздражения на Ерофеича, может, от усталости, а может — от того, что после всех этих тайн, клятв и недомолвок захотелось чего-то простого и живого.
— Хочу, — сказал я. — Но сначала хочу на добро добром ответить. Пойдём со мной. В прошлый раз ты меня угощала — в этот я тебя угощу.
— В гости, что ли, приглашаете? — в голосе её