Элис застыла, уставившись на свечу, потом на его руку, потом снова на свечу. Ни спичечного коробка. Ни зажигалки. Ничего. Только его пальцы, сжавшие подсвечник, и это маленькое чудо, рождённое из ничего в самой гуще тьмы.
Разум отказывался верить. Но она видела. Она только что стала свидетелем чего-то, что не поддавалось логике. Все странности дома — отсутствие тени, запертые крылья, ожившие портреты, музыка, разрывающая душу, — всё это сгустилось в этом одном простом действии: зажжённой без огня свече.
Она подняла на него глаза. Его взгляд теперь встретился с её. В нём не было ни гордости, ни таинственности. Только усталость и… предчувствие. Он знал, что она спросит.
И она спросила. Прямо, без намёков, без страха, с тем самым упрямством, которое заставляло её драить полы и печь булочки в этом доме отчаяния.
— Вы… волшебник?
Слово повисло между ними, смешное и древнее, как сказка. Дождь хлестал в окно, ветер выл, а они стояли в круге свечного света, разделённые вопросом, который менял всё.
Адриан не ответил сразу. Он смотрел на пламя, и его лицо казалось высеченным из тёмного мрамора.
— Нет, — произнёс он наконец, и его голос был тихим, почти беззвучным, но отчётливым в рёве бури. — Я не волшебник. Волшебники творят чудеса. Я же… всего лишь гость. Которого забыли выпроводить.
Он сказал это с такой горькой, самоуничижительной простотой, что у Элис перехватило дыхание. Это не было отрицанием магии. Это было объяснением её сути. Он не творец. Он пленник. Чудеса, если они и были, были частью его тюрьмы, а не его силой.
— Забыли… кто? — прошептала она.
Он покачал головой, и тень от его движений заплясала на стене — странно, ведь у него не должно было быть тени, но в дрожащем свете свечи какая-то тень всё же отбрасывалась, смутная и неверная.
— Неважно. Важно то, что я здесь. И свет, к счастью, теперь есть. — Он протянул ей свечу. — Берите. Доберитесь до своей комнаты. И оставайтесь там до утра. Ночь… не время для прогулок.
Он не стал ждать, возьмёт ли она свечу. Просто вложил подсвечник ей в руку. Его пальцы на мгновение коснулись её кожи. Они были холодными, как мрамор, но не мёртвенными. В них была жизнь. Странная, заточённая, но жизнь.
— А вы? — спросила Элис, сжимая деревянный подсвечник.
— У меня есть своя тьма, — ответил он загадочно и, развернувшись, сделал шаг в непроглядный мрак коридора. — И я с ней давно знаком.
И он исчез. Не растворился, нет. Он просто ушёл в темноту, и тьма поглотила его, как воду. Элис стояла одна со свечой, слушая, как его шаги затихают где-то вдалеке, пока их не заглушил вой ветра.
Элис добралась до своей комнаты, заперла дверь (глупая предосторожность, но она сделала это) и поставила свечу на комод. Затем она зажгла ещё несколько из своего запаса. Комната наполнилась тёплым, неровным светом и пляшущими тенями.
Она не могла уснуть. Его слова звенели у неё в голове. «Гость, которого забыли выпроводить». Это объясняло так много. Его отстранённость. Его язвительность по отношению к самому себе. Его неспособность уйти. Он не был хозяином. Он был самым старым, самым почётным пленником в своей собственной тюрьме.
А свеча… Зажжённая без огня. Это была магия. Но не та, о которой пишут в сказках — с заклинаниями и волшебными палочками. Это была магия как свойство его состояния. Как отсутствие тени. Как что-то, что просто есть, часть проклятия, часть условий его пребывания здесь.
Она думала о его лице в свете пламени. В нём не было ни капли желания её напугать или произвести впечатление. Была лишь глубокая, неизбывная усталость от того, что ему снова пришлось показать это. От того, что его тайна, пусть и маленькая, была раскрыта.
И ещё она думала о его вопросе. «Кем вы себя считаете, Э.Х.?» Теперь у неё был ответ. Не полный, но начало. Она считала себя тем, кто увидел больше, чем следовало. Тем, кого не спугнула тьма и странность. Тем, кто стоял сейчас в своей комнате, не в ужасе, а в глубоком, сострадательном изумлении.
Она подошла к своему маленькому столику, взяла карандаш и на чистом обороте своего старого письма (тот самый вызов на собеседование) написала:
«Я считаю себя гостьей, которую пригласили. И которая, возможно, задержится немного дольше, чем планировалось. Чтобы составить компанию другому гостю. Если, конечно, он не против. — Э.Х.»
Она не была уверена, передаст ли она это. Может, оставит в книге. Может, отдаст Людвигу. А может, просто сохранит для себя. Но ей нужно было это записать. Чтобы зафиксировать момент, когда страх окончательно превратился в решимость.
Буря стихла к рассвету. Когда первые бледные лучи пробились сквозь разорванные облака, Элис выглянула в окно. Сад был опустошён: сломанные ветви, лужи, похожие на маленькие озёра, и повсюду — опавшие листья, прибитые к земле. Но воздух был свеж, пахнул озоном и мокрой землёй.
В доме свет не включился. Людвиг, появившийся с утренним чаем (и, о чудо, с куском вчерашней похлёбки, разогретой), сообщил, что проводка, вероятно, сгорела окончательно.
— Мастер распорядился использовать свечи и камины. И просил передать, — Людвиг сделал паузу, и его сухое лицо скривилось в подобие улыбки, — что «свечи экономнее. И не пахнут керосином».
Это было всё. Ни слова о ночном инциденте. Ни намёка на разговор в темноте. Граф снова отступил за свою стену.
Элис, убирая Южную галерею, нашла на подоконнике, там, где она когда-то впустила сквозняк, одинокую, не тронутую бурей розу. Дикую, с мелкими тёмно-бордовыми лепестками. Она стояла в тонкой стеклянной вазочке с водой. Ваза была из тех, что обычно пылились в серванте.
Она не знала, кто её поставил. Людвиг? Сам граф? Или это была одна из тех странностей Вальгграфа, когда предметы перемещались сами по себе? Но роза была живой. И она стояла на том самом месте, где когда-то началась их первая настоящая ссора.
Элис не стала её убирать. Она просто протёрла пыль вокруг вазы, стараясь её не задеть. И продолжила работу, время от времени поглядывая на тёмный, влажный цветок, который казался маленьким актом немого перемирия или даже благодарности в этом доме, где слова были так опасны, а