Если бы Пушкин жил в наше время... - Бенедикт Михайлович Сарнов. Страница 50


О книге
не писали для публики, потому что прежде всего не издавали… После изобретения книгопечатания вообще никто не умел и не был в силах преодолеть Гутенберга…

Моя почти таинственная действительная уединенность смогла это. Страхов мне говорил: «Представляйте всегда читателя и пишите, чтобы ему было совершенно ясно». Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить. Ни одно читательское лицо мне не воображалось, ни один оценивающий ум не вырисовывался. И я всегда писал один, в сущности — для себя…

Таким образом, «рукописность» души, врожденная и неодолимая, отнюдь не своевольная и не приобретенная, и дала мне тон «Уединенного», я думаю, совершенно новый за все века книгопечатания. Можно рассказать о себе очень позорные вещи — и все-таки рассказанное будет «печатным», можно о себе выдумать «ужасы» — а будет все-таки «литература». Предстояло устранить это опубликование. И я, который наименее опубликовывался уже в печати, сделал еще шаг внутрь, спустился на ступень вниз против своей обычной «печати» (халат, штаны) — и очутился — «как в бане нагишом», что мне не было вовсе трудно. Только мне и одному мне…

«Опавшие листья»

Розанов, в сущности, пытается объяснить здесь некий психологический феномен, названный им врожденной «рукописностью» души. Парадокс состоит в том, что напечатанное никогда не воспринималось им как опубликованное. Оно казалось ему как бы и не бывшим, брошенным в пропасть. (В другом месте он так прямо и говорит: «Писал, точно кидал в пропасть».) Это врожденное свойство научило его обходиться совсем без «внимателя, сопереживателя».

Ему совсем не нужна эта таинственная, мистическая связь с собеседником, подобная магнитному полю. У него лишь одна маниакальная страсть: самовыражение. Только одно его по-настоящему мучит — это то, что написанное, зафиксированное, как бы близко ни было оно к почувствованному, пережитому — все-таки не тождественно, не адекватно ему:

…Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность.

Первое: как ни сядешь, чтобы написать то-то: сядешь и напишешь совсем другое.

Между «я хочу сесть» и»я сел» — прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли, на новую тему, чем с какими я ходил по комнате, и даже садился, чтобы их именно записать

«Уединенное»

Тот «неумолчный шум в душе», к которому он так мучительно прислушивается, все равно не может быть выявлен, реализован, зафиксирован. Эго безнадежно. «Наши мысли» приходят из безвестности и уходят в безвестность.

И все-таки, вопреки логике, вопреки здравому смыслу, словно побуждаемый какой-то таинственной силой, он продолжает самообнажаться, беспощадно и сладострастно фиксируя каждый мимолетный «выдох» своей души.

Он фиксирует все самое сокровенное, самое интимное, то, что не может, да и не должно, никого касаться:

Прочел маме (в корректуре).

— Как мне не нравится, что ты все это записываешь. Это должны знать Ты и Я. А чтобы рынок это знал — нехорошо…

«Опавшие листья»

Он не возражает. Он и сам знает: «Нехорошо». Но он пренебрегает соображениями такого рода.

Как мы помним, подобными соображениями пренебрегал и Толстой. Пренебрегал и даже уверял себя, что это «нс безнравственно». Но у Толстого была огромная энергия заблуждения. Он не сомневался что пресловутая «безнравственность» художника оправдана тем «благотворным» влиянием, какое имеет подлинное искусство на душу читателя.

У Розанова эта энергия заблуждения отсутствует начисто.

Хочу ли я действовать на жизнь? Иметь влияние?

Не особенно.

«Уединенное»

И все-таки он неустанно занят всепоглощающим вслушиванием в себя. Вслушивается фиксирует, ловит каждый «выдох» души и тащит «на рынок» самое интимное, самое сокровенное. Во имя чего? Зачем?

Может быть, сокрытый двигатель этой энергии — тщеславие?

Нет, не тщеславие:

…да, я приобрел «знаменитость»…

О, как хотел бы я изодрать зубами, исцарапать ногтями эту знаменитость, всадить в псе свой гнилой зуб, последний зуб.

И все поздно…

О, как хотел бы я вторично жить, с единственной целью — ничего не писать.

Эти строки — они отняли у меня все; они отняли меня у «друга» ради которого я и должен был жить, хотел жить, хочу жить.

А «талант» все толкал писать и писать.

«Уединенное»

После «Уединенного» окончательно утвердилось мнение, что Розанов — человек без «Бога в душе», человек, для которого нет ничего святого.

Сам Розанов этой всеобщей уверенности не опровергал.

Убеждения? Равно наплевать!..

Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб с боку прилипла ниточка укропа (нс надо снимать) — вот мое «17 октября». В этом смысле я «октябрист».

«Опавшие листья»

Можно предположить, что это — ирония по поводу всякого рода «лжеубеждений», «псевдоубеждений». Насмешка над теми для кого понятие «Бога в душе» сводится исключительно к политической платформе. Я-де, мол, циник в политике, потому что я всю эту вашу политику и в грош не ставлю. Октябрист, кадет, эсер, эсдек.. Не все ли равно? Все это суета сует и чушь собачья по сравнению с истинными, высшими духовными ценностями…

Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что и так называемые высшие духовные ценности отнюдь не являются для Розанова святыней. Истовый русофил готовый глотку перегрызть каждому, кто позволит (или позволял) себе худое слово о России, с ненавистью называвший Щедрина «матерым волком», который «наелся русской крови и сытый отвалился в могилу», Розанов вдруг признается:

Вот и я кончаю тем, что все русское начинаю ненавидеть… Эти заспанные лица, неметеные комнаты, немощеные улицы… Противно, противно.

«Уединенное»

Что же побуждает его так страшно выворачиваться наизнанку, не опасаясь показаться и себе и другим отвратительным, отталкивающим, вызывающим последнюю степень омерзения?

«Со времени «Уединенного», — меланхолически замечает Розанов в «Опавших листьях», — окончательно утвердилась мысль в печати, что я — Передонов, или — Смердяков. Мерси!»

Быть до такой степени равнодушным к такому отзыву можно либо бесконечно презирая все и вся (то есть действительно ощущая себя Передоновым и Смердяковым), либо точно зная: «Пусть себе заблуждаются! Мне-то ведь лучше, чем кому-либо известно, что я — не Передонов и не Смердяков!»

Но Розанов ничуть не задет этим всеобщим мнением о себе совсем по другой причине. Его «позицию» можно сформулировать так:

— Передонов?.. Смердяков?.. А хоть бы и так… Какое это имеет значение? Ведь это же Я…

Единственный смысл своей жизни, единственную цель бытия Розанов видит в том, чтобы прислушиваться к тому «неумолчному шуму», который идет в его душе. «Душа дохнула» — это

Перейти на страницу: