И всё же несколько взглядов задержались на ней дольше прочих. Один — женский, колючий, из-под тёмной вуали. Дама стояла поодаль, у саней, слишком прямо для случайной зеваки. Лицо её почти скрывала густая чёрная сетка, но тонкий подбородок и неподвижность фигуры выдавали напряжение. Она не ахала, не крестилась, не шепталась. Только смотрела.
Елизавета встретилась с ней глазами — по крайней мере, ей показалось, что под вуалью на неё смотрят именно глаза, внимательные и холодные. В следующий миг кучер тронул лошадей, сани качнулись, и женщина отвернулась, будто увидела достаточно.
— Кто это? — сорвалось у Елизаветы.
— Кто? — Яков Матвеевич проследил за её взглядом, но сани уже сворачивали за угол. — Полно тут господских экипажей. Не о том вам нынче думать.
Не о том. Да, конечно. О чём же, интересно, ей следовало думать — о том, что она умерла? Или о том, что теперь живёт под чужим именем?
Они двинулись по набережной медленно. Город жил своей зимней вечерней жизнью: скрипел полозьями, дышал угольным дымом, звенел редкими голосами. Снежная крошка летела в лицо, цеплялась за ресницы. Вдали пробили часы. Елизавета шла, стараясь не оступиться и одновременно впитывая каждую деталь с отчаянной жадностью человека, попавшего туда, где не должно быть пути обратно.
Петербург. Не открытка, не музей, не сериал в красивой декорации — живой, холодный, сырой, с затхлым запахом реки и камня. Тяжёлые фасады, чёрные решётки, огни в окнах, редкие вывески с дореформенной орфографией. Чужой город и в то же время мучительно узнаваемый. Ей вдруг пришло в голову, что именно так и должен выглядеть сон, если бы сон был создан не милосердным воображением, а точным, беспощадным умом.
— Осторожнее тут, — сказал Яков Матвеевич, придерживая её под руку на скользком участке. — Вам бы доктора.
Доктора.
От этого слова память снова дёрнулась. Не её собственная — та, другая, непрошеная, принадлежащая Лизе Воронцовой. Мужчина в чёрном пальто, запах камфоры, блеск круглых очков, недовольный голос: «Вы снова переутомились, барышня. Нельзя столько работать одной». Затем — стол, весы, тонкая бумага, коричневые пузырьки. И чужое раздражение, едва сдержанное: нельзя, а кто будет?
Елизавета сбилась с шага.
— Что с вами? — встревожился Лунёв.
— Ничего… просто вспомнилось.
Он заметно обрадовался:
— Вот и ладно. Память вернётся.
Ей хотелось спросить: а если вернётся не только память? Если чужая жизнь начнёт просачиваться в неё по капле, пока от собственной не останется одного имени? Но такой вопрос не задают человеку, который помогает тебе идти по набережной после того, как тебя вытащили из ледяной воды.
— Я… действительно из аптеки? — спросила она вместо этого.
Яков Матвеевич хмыкнул, словно вопрос показался ему странным.
— А то. После смерти Павла Степановича на вас всё и держится. Народ уж привык, что вы за прилавком. Характер у вас, правда… — Он осёкся, глянув на неё. — Был, может, и резковат, но дело вы знали. Это вся округа скажет.
После смерти Павла Степановича. Значит, хозяин умер. Возможно, отец? Дядя? Учитель? Елизавета не стала уточнять. Чем меньше слов, тем меньше шансов выдать себя. Её нынешнее спасение зависело не только от одежды и крыши над головой, но и от умения быстро научиться молчать в нужных местах.
Они свернули с набережной на улицу поуже. Здесь ветер стих, но стало темнее. Снег ложился на мостовую неровным серым слоем, фонари зажигались один за другим — не ярко, а тускло, словно каждый огонёк с трудом пробивался сквозь морозный туман. Над одной из дверей качалась вывеска. Елизавета, ещё издали увидев витиеватые буквы, почувствовала, как сердце ударило сильнее.
«Аптека Лизы Воронцовой» там не значилось. Надпись была старше, строже:
«Провизоръ П. С. Воронцовъ. Аптека и складъ аптекарскихъ товаровъ».
Стекло витрины запотело изнутри. За ним различались тёмные ряды банок, стеклянные колпаки, белёсые коробки. Ничто в мире не могло бы показаться Елизавете одновременно более чужим и более родным.
— Вот и пришли, — сказал Яков Матвеевич. — У вас ключ есть?
Ключ.
Она застыла. Разумеется, ключ должен был быть у Лизы. У Лизы, которую вытащили из Мойки. У Лизы, которая, быть может, сама и шла топиться. Или которую столкнули. Или которая знала, от чего бежит, но не успела.
Елизавета медленно опустила руку в карман платья. Пальцы нащупали мокрую ткань, что-то твёрдое, круглое — монету? — и длинный металлический предмет. Ключ был там.
— Есть, — ответила она почти шёпотом.
Она открывала дверь с тем странным, мучительным чувством, с каким, должно быть, входит в свой дом самозванец, которому выдали чужую судьбу вместе со связкой ключей. Замок поддался не сразу. Потом внутри щёлкнуло, дверь отворилась, и в лицо пахнуло знакомым до дрожи воздухом: спиртовые пары, сушёные травы, пыль, масло, горьковатый дух корней и настоек.
Этот запах пробил её насквозь.
На несколько секунд страх отступил. Аптечный мир был ей понятен — не этот конкретный, старый, почти музейный, а сама его суть: порядок, в котором каждое вещество должно лежать на своём месте; точность, где лишняя капля может стоить здоровья; тишина, наполненная не пустотой, а работой. Здесь, среди стекла и бумаги, ей стало чуть легче дышать.
Яков Матвеевич внёс за ней лампу и огляделся.
Аптека оказалась небольшой, но добротной. За высокой дубовой стойкой тянулись шкафы до потолка; на полках стояли банки с латинскими надписями, коробки, флаконы, цилиндры. Медные весы поблёскивали в полумраке. На одной из стен висели часы с резным футляром. В глубине помещения вёл занавешенный проход в жилую часть или в лабораторию — Елизавета пока не понимала.
— Тепло тут быстро не станет, — заметил Лунёв. — Печь, видать, с утра не топили. Я бы за дворником послал, да поздно уже… вам бы переодеться, барышня.
Переодеться. Да. Она вдруг остро ощутила, как мокрая ткань облепляет тело, как стынет кожа, как каждое движение даётся усилием.
— Благодарю, Яков Матвеевич, — сказала она, стараясь говорить ровно. — Дальше я сама.
Он не спешил уходить.
— Одну вас нынче оставлять нехорошо.
— Я справлюсь.
— Может, за соседкой сбегать? За Агафьей Петровной? Она женщина надёжная.
Соседки, знакомые, люди, которые знают Лизу Воронцову гораздо лучше, чем она сама. Нет. Не сейчас.
— Не нужно, — мягче повторила Елизавета. — Мне просто надо согреться и лечь.
Яков Матвеевич подумал, потом вздохнул:
— Гляжу, норов ваш на месте. Ладно. Но утром пошлю мальчишку узнать, как вы.
Он поставил лампу на стойку и, уже у двери, обернулся:
— И вы, Лизавета Павловна… что бы там ни было… в воду больше