Пытал он меня о ем, как же, хотел правду знать. Что было делать, соврала я. Каково бы ему такое услышать? Тоже не дело.
И Любиша, кажись, что-то примечать стал.
Бегаю от его, все прикидываюсь — не по себе, мол, мне. А он посмотрит на меня чудным таким взглядом и уйдет в дом, я-то в летней кухне жила, во дворе. И начал напиваться чаще.
Так уж я его жалела, просто не знала, что и придумать. И, как на духу тебе скажу, бывало, уступала я ему.
А что было делать? Не могла я иначе.
VI
А там и весна пришла. Сорок восьмой.
Однажды мы вдруг слышим, к поселковому совету шахтеры собираются. И давай громить по поселку частников. Разгромили бакайлейную лавку, пошли по кофейням. Скоро, говорят, ваш черед.
Что им здесь делать, анафема их возьми! Мы ушам своим не верим.
Но не прошло много времени, в самом деле идут. Не забыли и про нас. Идут по середине улицы, кричат: «Да здравствует тот!», «Долой этого!».
«Долой, — кричат, — Любишу, живодера и буржуя!»
Что есть, то есть, но только, брат, живодером Любиша отродясь не был. Он был честный человек. Торговать торговал, но кожу ни с кого не драл. Я бы, по крайности, знала. О других говорить не стану, не знаю, что они за люди.
Размахивают палками.
Любиша втолкнул меня в летнюю кухню.
«Сиди здесь, — говорит, — и не вылезай».
Затаилась я в кухне.
А он токо взял деньги, что в ящике стола у его были, вышел из кофейни, перешел на другую сторону улицы, встал напротив и молча смотрит, что с его заведением делают. Слова не промолвил.
Те все поразбивали — окна, бутылки из-под ракии, графины, посуду всякую, столы и стулья, двери выставили. Даже стойку перевернули.
Должно быть, Любиша все-таки невричал. Стоит как вкопанный напротив и молча смотрит. Слова не промолвит.
Когда же наверху управились, собрались погреб взламывать.
Тут наконец он рот раскрыл.
«Погоди, — говорит, — не взламывай. Дом не мой. Вот ключ».
Открыли они погреб, повыбивали затычки и краны из бочек. А их и было всего ничего, три или четыре бочонка. Хлынула ракия и вино на землю. Но им вдруг показалось, что мало этого, они схватили топор с поленницы, и бочонки те в щепки разнесли.
«Все, — говорят, — лопнул твой капитал».
И ушли, довольные и счастливые. Опять свое кричат: «Да здравствует тот!», «Долой этого!».
VII
А я слушаю в своей кухне, что там творится.
Звон, треск, но стонов не слыхать. Ладно ишо, что не бьют. Здесь, в Окно, тоже тогда громили частников, так одного убили. Стал он свое защищать, завязалась драка, он и заплатил головой.
Наконец все стихло, вышла я.
В кофейне полный разгром. Пол завален стеклом, ступить негде. Все сломано и разбито.
Взяла я метлу, лопату, хотела малость прибраться. Вынесла поломанные столы и стулья во двор.
Любиша шагает по дому и токо глядит. Насупил брови, молчит.
И вот идет один из поселкового совета. Решение принес. Кофейня закрывается. Любише нельзя больше кофейню держать. Частные кофейни запрещаются.
Принял он бумажку, а что ему оставалось?
Опосля говорит мне:
«Брось метлу. Ни к чему боле. Ступай ко мне, кажись, там в одной бутылке осталась ракия. Принеси ее и две рюмки. И вынеси два стула».
Нашла я бутылку, вынесла стулья. Сели мы во дворе.
А время около полудня. Тепло, хорошо. Все кругом пахнет.
«Налей, — говорит, — по одной».
Налила я. Пьем. И молчим.
«Надо бы, Любиша, — пытаюсь я наконец сказать, — все-таки прибраться».
«Брось, — говорит, — пущай все так остается. Налей еще по одной».
Снова я налила, снова пьем. И снова молчим.
«Что, Любиша, — говорю, — делать будем?»
Он посмотрел на меня. Долго смотрел.
«Петрия, — говорит, — я здесь боле не останусь! — А сам все смотрит на меня. — Ты со мной, верно, не пойдешь?»
«Я, — говорю, — Любиша, очень тебя почитаю, сам знаешь как. Но я бы никуда не трогалась».
Он головой кивнул.
«Я так, — говорит, — и думал. Ты женчина молодая, должна о себе подумать».
«Коли ты уедешь отсюда, я бы к своим возвернулась. Я бы тоже здесь не осталась».
Он опять токо головой кивнул.
Двадцать пять годов с той поры минуло, а я все вижу, как он сидит супротив меня, смотрит мне в глаза и тихонько так головой кивает. Нелегко, видит бог, нелегко мне было его бросать.
«Ладно, Петрия, — говорит Любиша. — Я человек пропащий. А пошла бы ты со мной, оба пропали бы! Хучь ты спасайся».
«А ты, — спрашиваю, — что делать думаешь? Куда подашься?»
Он грустно так улыбнулся.
«Не знаю еще, — говорит. — Может, снова попробую где устроиться. А может, по-стариковски поеду к кому из детей. Сумлеваюсь токо, захотят ли они принять меня. — Он приложился к рюмке. — Право, и не знаю пока, что тебе сказать. Ни к чему у меня душа не лежит. Хватит, пожил, пора и честь знать».
Нелегко, надо думать, было человеку. В один день потерять все, что годы собирал.
Наутро мы с Любишей распрощались.
Опосля-то и такое приходилось встречать, но тогда мне впервой довелось видеть, как за одну ночь человек на двадцать лет постарел. Вчерась еще был высокий, сильный, красивый из себя мужчина, в годах, правда, но повадки все как у молодого. Утром, когда я уезжала, передо мной старик стоял.
За ночь сдал. Вышел — еле ноги волочит. Смотреть тяжко. Глаза маленькие, красные, слезятся, токо что кровь не капает. В самое сердце удар пришелся.
Дал мне Любиша на прощание цельных восемь тысяч, тогда это было два или три шахтерских жалованья. Погрузили мы пожитки мои на телегу. И простились на веки вечные.
«Было мне хорошо у тебя», — сказала я ему.
Он стоит у телеги и смотрит на меня печальными такими глазами.
«Будь счастлива, Петрия, — говорит. — Счастливее, чем была».
С тем я и уехала.
Но поехала не в Вишневицу, как Любише сказала. Что мне Вишневица? Чего я там потеряла? Поехала в Брегови.
Приехала туда и в тот же день нашла комнату; у тетки токо одну ночь и переночевала. А в первое же воскресенье, следом за мной приехал и Миса. Навестить меня, посмотреть, как я устроилась.
Вскорости мы в Брегови записались на регистрацию, И через дён десять поженились.
В церкви не венчались. Миса не захотел. Говорит,