Художник судорожно сглотнул, словно у него на миг перехватило дыхание, и бросил быстрый взгляд на дом, у порога которого на тротуаре по-прежнему сидел нищий. Впрочем, спустя ещё несколько секунд он всё же смог выдавить из себя усмешку, ведь этот дом и старика ему доводилось рисовать множество раз, и уж чего-чего, а потустороннего в них не было ни капли.
– Ну а что же палач? Вы ведь сказали, что его больше не видели в Городе – ни живым, ни мёртвым?
Лодочник хитро подмигнул своему собеседнику.
– Тут уж мы можем только строить догадки. Я полагаю, что здесь ему не давали покоя воспоминания, а с таким ремеслом человек всюду найдет место. Впрочем, горожане говорят, что вслед за призраком аптекаря вернулся и палач. Якобы он всегда рядом – присматривает за назначенным убийце наказанием, и так будет до тех пор, пока смерть не позволит им обоим завершить этот путь. В конце концов, ведь все религии говорят о справедливости и возмездии по ту сторону бытия. Стало быть, кто-то должен за этим проследить.
Художник фыркнул и, расстегнув портфель, принялся укладывать в него свой альбом для набросков.
– Значит, даже неприкаянным душам отмерен свой срок, и наказание однажды завершится? Интересная теория. Насколько мне помнится, казнь через отрубание головы мечом исчезла с появлением механического топора. Значит, рассказанная вами история была…
– Сто шестьдесят девять лет тому назад.
– Выходит, сейчас как раз годовщина? Ведь дочь аптекаря казнили в конце апреля?
Молодой человек поднял голову и растерянно завертел ею по сторонам: ни на скамейке рядом с ним, ни на аллее, насколько её можно было окинуть взглядом в оба конца, лодочника не было. Только в воздухе повис горьковатый запах крепкого табака. Художник посмотрел на другую сторону дороги, где у подножия холма сумрачно хохлился мрачный силуэт старого дома, но тротуар перед ним был пуст.
История пятая. «Сказочник»
Человек шёл по улице, одной рукой придерживая воротник пальто от встречного ветра, другой прижимая к себе продолговатый свёрток в бумаге. Была осень, самая тоскливая пора осени, когда листья уже давно превратились в буроватую грязь на тротуаре, и дожди стали холодными, как снег. Единственное, что случалось красивого в такой поре – это туманы: белые, густые, они подымались от реки, вверх и вверх, пока не накрывали весь город. Эти туманы было хорошо видно из окна маленькой квартирки в мансарде, под самой крышей, где он жил. Водяная мягкая пелена наступала, поглощая звуки, съедая улицу за улицей, дом за домом, пока, наконец, за окном не начинало тихонько покачиваться мутноватое море тумана, среди которого только местами торчали отдельные шпили, или неясными силуэтами проступали соседние крыши.
В такие дни он чуть затепливал камин, и принимался расхаживать по комнате – частью чтобы согреться, частью чтобы лучше думалось. Потом подсаживался к столу, склонялся над листом бумаги, и принимался увлечённо писать. Худой, высокий, он застывал в этой напряжённой позе порой на долгие часы, пока вечер не заставлял его, близоруко щурясь, склоняться над рукописными строчками всё ниже, ниже, а затем зажигать лампу под зелёным стеклянным абажуром. Лампа перемигивалась с тлеющими в камине угольками, и отгоняла темноту к стенам комнаты, делая пространство крохотной квартирки бесконечным в тишине ночи. А за окном, в стекле, мягко светила вторая такая же лампа, и двойник мужчины за столом увлечённо писал что-то, лишь иногда поглядывая на своего близнеца, и порой улыбаясь – то ли ему, то ли каким-то своим мыслям.
В обычные же дни по утрам он завтракал чашкой горячего кофе и парой сухариков, и уходил на службу. В университете, где он преподавал, не любили опозданий и бездельников. Поэтому там он снова писал, сдавал какие-то статьи, отчёты, планы и перепланировки, получал взамен новые бланки, снова их заполнял, и снова сдавал… Но без той мечтательной улыбки, без зелёной лампы, и без туманного моря за окном: здесь у него для работы были жёсткий стул и уголок общего стола на кафедре. Единственное, что он любил в университете – это своих студентов, а единственное, чего боялся – чтобы им не стало однажды скучно на его лекциях.
Туманная рукопись листок за листком сложилась в тетрадь, а та со временем разрослась до блока из нескольких тетрадей. Однажды старичок-сапожник из мастерской в подвале на углу, за бутылочку домашней наливки, присланной профессору по случаю какими-то дальними родственниками, переплёл рукопись в добротную кожаную обложку. На самом краешке её остался отпечаток большого пальца, измазанного ваксой и загрубевшего от работы, и сапожник потом долго извинялся за эту оплошность. Тогда профессор вымазал в ваксе свой палец, и поставил рядом второй отпечаток:
– Теперь руку приложили мы оба!
Старичок из мастерской с его мальчишкой-подмастерьем, веснушчатым и всегда улыбающимся. Пухленькая тётушка, торгующая чаем и кофе в маленькой лавочке дальше по улице – и её внучка, прелестная белокурая девчушка, ещё не поступившая и в первый класс школы. Усатый коренастый весельчак-трубочист, который раз в месяц появлялся в квартирке в мансарде прочистить дымоход камина. Да спокойный, добродушный молодой почтальон, что периодически приносил счета и письма профессора – вот кто были читатели его рукописи.
Когда листы стали тетрадями, а тетради, наконец, получили обложку, был конец весны. Летом профессор уехал из города, вроде бы к каким-то родственникам, как делал он всякий раз в разгар жары – потому что тогда в квартирке под самой крышей становилось почти нечем дышать, и если зажечь лампу на закате, то казалось, что это отражение садящегося раскалённого солнца, только плывущее где-то далеко в пустыне. Ночью