Он спустился в кухню, перешагнув через спавшего на лестнице поваренка. В муке завелись долгоносики, в кладовой — мышиный помет. Под сапогом хрустело зерно. Крысы прогрызли все мешки, а на столе лежал неощипанный фазан. Казалось, никто и не подумал засолить свинину, и она сгнила.
— Я пытался им сказать, — промолвил Рено. — Они меня не слушали. Даже поговаривали, что вы, может, и не вернетесь.
— В горшке плесень, ради всего святого!
«А чего я ждал? — подумал он. — Когда я надел крест, ей пришлось платить солдатам, отчитывать слуг, дубить шкуры, молоть зерно и вести счет ящикам с пряностями и свечам. Возможно, она была права: делу Божьему лучше служилось здесь, в Верси, чем в Иерусалиме».
— Когда госпожа Алезаис умерла…
— Я понимаю. Вина лежит на мне, и ни на ком больше.
Мальчик проснулся и теперь стоял у остывшего очага с широко раскрытыми от страха глазами.
— Собери сюда слуг, сейчас же, — сказал ему Филипп. — Работы по горло.
Мальчик выбежал.
Он повернулся к Рено.
— Вышло солнце. Я хочу, чтобы все постельное и столовое белье было выстирано. Дров на зиму хватит? Заготовьте. Теперь, когда я дома, думаю, они будут тебя лучше слушать. Завтра едем на охоту. Будем молиться, чтобы подстрелить оленя-другого да жирных кабанов, а не то зима будет тощей.
Где-то в замке плакал ребенок.
— Именем Божьим, что это?
— У него еще нет имени, — сказал Рено. — Хотите его увидеть?
— Не сейчас. — Он повернулся к лестнице. — Пойду разберусь с конюхами, выброшу их кости в ров. А потом пусть седлают мне коня.
— Куда вы?
— Мне нужно поговорить с женой.
XIV
Тулуза
Фабриция застонала и перекатилась на бок. Она сунула руку между ног и уставилась на слизистое, водянистое кровавое месиво. Наверное, так чувствует себя юноша, сбитый с ног в драке, ограбленный и избитый товарищем, которым он еще несколько минут назад так восхищался.
А она-то считала его таким печальным и нежным.
Надо вставать с пола; мать скоро вернется с рынка. Рассказать ей? Но тогда мать расскажет отцу, а тот примет меры. Ее семья будет погублена.
«Если я уйду в монастырь, моя невинность больше не будет волновать ни одного будущего мужа, так что вреда нет, — подумала она. — Если только он не сделал мне ребенка. Но за городскими стенами живет старуха, которая, говорят, может дать девушке зелье из трав, что вымоет дитя, прежде чем оно успеет вырасти».
«Все это решила, а юбки еще не опустила».
Она с трудом поднялась на ноги, стряхнула с одежды тростник, пригладила волосы. Синяков нет, следов тоже.
«Я чувствую себя так, будто меня разорвали, и мне хочется проплакать весь день, но я не буду, и да, кроме этого, вреда нет».
Значит, молчание, и старуха у стены.
*
Город смотрел на него враждебно. Он был заодно с последним карманником; самый нищий попрошайка поднимал на него взгляд из грязных переулков и знал его грех до самой сути.
Он уклонился от прокаженного, который прошел мимо по улице, тряся трещоткой, чтобы предупредить о своем приближении. «Но кто кого осквернит?» — подумал он. Он пошел по улице мясников, где кровь со скотобоен текла по морю грязи и мусора. Над этим пиршеством роились мухи. «Там лежит моя душа».
Он бесцельно бродил несколько часов, прежде чем вернуться в приорат, где сразу же пошел в свою келью и погрузился в молитвы. Он знал, что теперь должен исповедаться в содеянном настоятелю.
Если бы только можно было вернуть то утро, отменить то, что было сделано безвозвратно. Ему хотелось плакать, но он не мог. Каждый раз, когда он закрывал глаза, он снова видел свой отвратительный грех.
Но он исповедался настоятелю, и через день случилось странное. Он снова захотел ее.
Его желание началось с извращенного шепота в голове, поначалу едва слышного среди криков самоненависти. Но не прошло и двух дней, как она уже начала его преследовать, даже когда он пытался ее изгнать. Униженно моля о прощении, часть его желала согрешить снова.
Он не выходил из кельи, притворяясь больным. Обеспокоенный приор послал к нему брата-лекаря, который прописал зелье из трав и, конечно же, кровопускание. Симон принял его лекарства безропотно и с немалой долей презрения. Он знал, что должен принять меры против своих назойливых желаний, если хочет спасти душу, и когда способ и средства наконец представились ему, он был так подавлен духом и разумом, что в нем не было сил сопротивляться этому ужасному лекарству.
XV
За короткое лето пришлось платить. Погода за один день сменилась с июньской на зимнюю, ветер подул с севера, и теперь в его дыхании чувствовался лед, а небо было цвета савана мертвеца.
Симон натянул капюшон своего плаща, когда его окатил ливень. За стенами монастыря Сен-Сернен толпились на улицах обычные тулузцы, со всем своим смрадным рвением к торговле и общению, невзирая на погоду. Жизнь должна продолжаться. Пони Симона шарахнулся от воловьей повозки, пугливо ступая по замерзшей брусчатке. Его теснили водоносы и торговцы луком.
Чья-то рука схватила поводья. «Иисусе милостивый, спаси нас; он, должно быть, ждал у ворот все утро». Изобразить нетерпение или возмущение?
— Ансельм! Что это значит? У меня дела. Отпустите повод, будьте добры.
— Отец, уделите мне минуту.
— У меня сегодня неотложные дела. Разве вы не должны быть на работе?
— Мне сказали, что в моих услугах больше не нуждаются. Для завершения работы наймут другого каменщика.
— Какое мне до этого дело?
— Я думал, что смогу поскорее начать работу в монастыре.
— Невозможно. Приор передумал. Он попросил меня нанять другого человека.
Симон попытался вырвать у него поводья, но тот сжал их в кулаке, и, чтобы разжать его, понадобился бы отряд графских йоменов.
— Чем я прогневал Церковь?
— Не понимаю, о чем вы.
— Отец, прошу, скажите, что я сделал, чтобы я мог загладить свою вину.
— Я исполняю приказ моего приора. Вам следует задавать эти вопросы ему. А теперь, пожалуйста, удалитесь. — Он дернул поводья, но Ансельм держал крепко, и его правая рука сжалась на запястье Симона. Симон вскрикнул от боли, и Ансельм отшатнулся, словно сунул руку в огонь.
— Простите, отец.
— Вы хотите напасть на меня на улице?
— Тысяча извинений. Просто… я был уверен, что вы можете мне в этом помочь. Я в растерянности.
Над ними, на корбелях Порт-де-Конт, дьяволы пожирали срамные уды проклятых. «Мое отречение от небес, — подумал он, — начертанное красноречивым почерком Бога. Но я зашел слишком далеко, чтобы поворачивать назад».
— Сожалею о вашем несчастье, Ансельм. Но я ничего не знаю об этом деле. А теперь прощайте.
Ансельм смотрел на него с разинутым ртом, но затем его замешательство сменилось возмущением. «Ага, теперь он понимает, — подумал Симон. — Что меня выдало? Моя собственная неуступчивость? Мое безразличие к его беде? Ведь каменотес превозносил меня как доброго человека, и ему до этого момента не приходило в голову, что он мог ошибаться. Он работал с твердой уверенностью камня, и такой человек никогда не сможет по-настоящему оценить вечно податливую, вечно изменчивую природу души».
«Что теперь сделает Ансельм?»
Но ему так и не пришлось этого узнать; он хлестнул пони палкой по крупу и погнал его в сторону Капитолия. Ансельм пошел за ним, но его оттеснил проезжавший мимо конный рыцарь со своей свитой, направлявшийся к замку. Он оглянулся лишь раз и увидел Ансельма, стоявшего у ворот, — фигуру отчаяния, в то время как Тулуза толкалась, кричала и смеялась вокруг него. Он повернулся на месте, словно заблудился, обхватил голову руками, а затем ударил себя кулаками по коленям. Люди смотрели на него, считая сумасшедшим, и опасливо обходили стороной этого большого человека в перчатках без пальцев и с кулаками, похожими на окорока.
Симон прошел мимо нищего, скорчившегося в сточной канаве с перевязанными кровоточащими язвами. Не все эти просители страдали по-настоящему, некоторые лишь притворялись ранеными, прикладывая к здоровым конечностям тряпки, пропитанные тутовым соком, чтобы выпрашивать милостыню и пробиваться обманом. Днем они вопили, как заблудшие души, а ночью поджидали в переулках, чтобы перерезать честному человеку горло за его серебряные монеты.