Тонкий дом - Жаворонков Ярослав. Страница 36


О книге

Сава теперь жил облегченный, существовал только выше колен. Температура до сорока с половиной, боль, от которой избавил бы разве что опиум, осмотры, обработки, перевязки, перетягивания.

Обрубки — сначала бордовые, бугристые, затем бесцветные, ужасающе гладкие. Потеряв больше двух литров крови, Сава полтора месяца лежал в больнице, ловил испуганные взгляды медсестер и врачей — каждая новая смена узнавала о пациенте от коллег с предыдущей смены, пока сто процентов стационарного персонала не оказались в курсе Савиного убийства своих конечностей. Заочно и безапелляционно Саву поставили на учет в психоневрологический диспансер. Психиатр, к которому Сава позже приехал по назначению, долго читал бумажки от ничего не понимающих коллег — врачей скорой и больничного стационара, — хмурился и мычал. На его лице по очереди дергались бровь, веко и губа, будто запускалась невротическая программа, по очереди включая отдельные механизмы. Он не задал Саве ни одного вопроса и решил, что нет смысла помещать его в стационар (да и спустя несколько месяцев после «инцидента» это было бы проблематично), поскольку он не знает, как и от чего лечить обезноженного парня, достал из шкафа нейролептики и нормотимики. Заполнил нужные документы, положил упаковки на стол и смотрел, как Сава молча подъезжает на инвалидной коляске, берет перевязанные канцелярской резинкой пачки, кладет себе на ноги, кивает и уезжает восвояси. Сава удивился, что подобное в диспансере дают прямо навынос, и выехал из здания на своих четырех. Хороший врач, хмыкнул он и выбросил таблетки в ближайшую мусорку. Так Сава теперь и жил — с ощущением тела таким, каким оно и должно было быть с самого начала. Он это чувствовал. Знал. И теперь все выровнялось — наконец-то. Вот только в отличие от тела все остальное стало хуже. История о его упраздненных ногах разносилась по району как чума, как призрачные неостановимые всадники, она проникла везде, в каждую щель и трещину, в каждые недалекие, отравленные городской копотью мозги. Молчаливый хозяин квартиры так разорался, что вечная облегающая его майка чуть не треснула, как и весь мир, и, как только Сава выписался из больницы, вышвырнул его из квартиры со всеми манатками, отправил на все четыре стороны на всех четырех (два больших и два маленьких, а сверху — провисающая сидушка) колесах. Сава чудом заселился в общежитие. Но город весь был без пандусов, ребрился лестницами, щерился выбоинами и разломами. Старые дома, в том числе учебный корпус, были без лифтов, зато со сплошными порогами. В магазинах высились недосягаемые прилавки, а в узких проходах не получалось развернуться. И люди были совсем не те: ни с кем в итоге не подружился, пара приятелей с потока отвалились, никто не предлагал ему помощь, никто не спрашивал, как дела. Знающие про ампутацию шарахались от него, остальные молча огибали коляску, когда он проезжал по коридорам или улицам.

Лара долго смотрела на себя в зеркало и не могла узнать свое лицо. Видела отдельные черты, а в один внятный и осязаемый облик они не складывались. В итоге она обрезала и покрасила волосы — сама, все сама, — сменила имя на Марину (удивительно, сколько документов, нервов и походов к окошкам с дергаными женщинами на это понадобилось), чтобы не ассоциировать себя с прошлой собой. Нет, стыдиться ей было нечего, она зарабатывала и вертелась (и фигурально, и буквально) как могла, но распрощаться с матерью, с проституцией, с Русом, с Савой и даже с Юлей было нужно. Сменила район, родила ребенка, нашла новую работу. Чего-то это да стоит, решила она. Работала и работала парикмахером, даже научилась с горем пополам, а потом хорошо, а потом и отлично стричь. Ладно еще филировочные ножницы — а несколько видов щеток, а бесчисленные виды расчесок, а танцы с щипцами и плойками, а игры тонких пальцев с зажимами, уточками и коклюшками. Она постоянно — годами — понемногу копила. Об усталости Марина, конечно, что-то слышала и регулярно, бесперебойно испытывала ее на себе, но никогда с ней ничего не делала, просто не знала, что делать. Оплачиваемые отпуска, как и пенсионные начисления, в ее жизнь завезли к моменту, когда ребенку почти исполнилось семнадцать. Да, разумеется, денег было меньше, чем в борделе или с мужиками на стороне. Однако и опасности меньше, и ноги раздвигать не нужно — а те вечно болели, но спасибо удобной обуви и новым специальным стелькам, которые начали поставлять в страну, и больше того — в Кислогорск. По мере кромсания чужих волос и взросления ребенка прошлая Маринина жизнь отдалялась, меркла, рассыпалась, как песочный замок, оставленный на солнце наигравшимися детьми. О Саве она не слышала много лет — да и не хотела, зачем. О Русе до нее долетали разные слухи и закончились одним, будто бы окончательным: посадили за убийство. И какими-то совсем уж окольными, почти потусторонними путями она узнала, что Юля умерла от поздно диагностированного и отрицаемого ею цирроза. Сказали, сжималась, худела, а поверх пожелтевшей кожи покрывалась красной рябью — до самого конца. Неизменным артефактом из прошлого оставался только Буриди. Он, как домовой, шел в комплекте с квартирой. И между делом напоминал, что Марина будет должна ему еще очень долго. Зато ребенок из неоформленного младенца, а затем — абстрактного юнца превратился во вполне интересного ей человека: Даня вышел умным, сообразительным, не по-деревенски воспитанным и опять же не по-деревенски дружелюбным и любящим мать. Да и подрабатывать пошел рано, тоже молодец — а ведь у него учеба, экзамены, всякие там «траектории поступления», это вам не школа, где, помимо хунковских, учились еще из трех сел.

Сава так и не сумел нагнать пропущенное за месяцы, которые провел в больнице, а потом в общаге. Сначала ему подрезали (прямо как ноги), потом совсем убрали стипендию. Затем отчислили, не выдержав оправдательной нелепицы на очередном заваленном зачете. Да и будем честны: мог ли кто-то всерьез представить учителем инвалида, к тому же ставшего таким по собственному желанию? На репетиторство к Саве ожидаемо не шли. Скромные накопления с далеких официантских смен заканчивались. Радость от изменения тела сменилась неврозом. Никто не то что не хотел ему помогать, например, подниматься по неприветливым и крутым лестницам — никто даже не хотел знать, не помер ли он от голода. Сава переехал в комнату очередной невзрачной квартиры на первом этаже, к знакомому знакомого, и тот был не приветливее водяного ужа. Сава не считал, что его, Саву, нужно жалеть. Он не за этим опускал ноги в сухой лед. Но он не понимал, за что его нужно презирать или ненавидеть. Он так никому и не смог объяснить, что именно таким ощущает себя и что вообще это его тело, его дело. Он вылетел из института, вылетел из жизни, покатился на пятой скорости к кромке давно смотрящей в него бездны. И забил. Решил — выхода нет. Собрал поредевшие пожитки, рюкзак перекинул за спинку кресла, похудевшую сумку поставил к себе на колени — и поехал. Добрался до Хунково втрое медленнее, чем они с Ларой добирались оттуда в Юлину квартиру. В родной деревушке, посреди уснувших перед зимой ульев, он с зубным и колесным скрипом помирился с отцом. У обоих не было выбора. Интересующимся местным рассказал, что ноги оторвало на заводе. Можно было даже не уточнять, какой завод, — факт сам по себе вызывал уважение и трепет. Все кивали и с одобрением поджимали губы. Наш человек, трудяга, жаль, не повезло. Оказалось, Никитыч после Савиного бегства с горя совсем ушел в работу. Купил соседний участок и его тоже заселил пчелами. Обучил уходу за ними еще пару человек, продавал в радиусе двухсот километров еще больше меда, воска, прополиса, пчелиного яда, а в дополнение еще и отвар из пчелиного подмора, домашние кремы, порошки из пчел и личинок трутней, для создания которых специально нанял и обучил людей. С ростом популяции полосато-пушистых особей возросла и прибыль. Сава смиренно узнавал все о разведении пчел и производстве продуктов, учился проверять пасеку (пришлось сделать деревянные дорожки), руководить рабочими, считать. За сезон с улья — от десяти до пятидесяти литров меда. А на двух участках стояло больше двухсот ульев. Выходило до пяти миллионов в год. Конечно, расходы на зарплату, упаковку, инвентарь, подкормку и лечение пчел, но все равно для деревни очень хорошо и сытно. После смерти отца дело перешло к Саве. Теперь он одним местным давал работу, другим — отпускал со скидкой качественный мед и пчелиные ништяки, третьим — одалживал деньги. Жизнь в городе у деревенских считалась не только недостижимым, но и опасным опытом, потому что город — такая сила, что переломает, проглотит и переварит, а Сава устоял. Принимали в расчет травму на заводе; спокойный характер, хоть и сопровождаемый нелюдимостью; жесткую управленческую руку и полное отсутствие надменности по отношению к доильщикам, строителям, огородным и прочим людям. Короче, теперь с Савой считались. Савычем его называть было как-то странно, не прижилось — стали тоже называть Никитичем, по отцу. Сава-Никитыч не возражал. Из всех деревенских к нему в гости особенно часто захаживал друг детства, Костян. «Москвич» его к тому времени сгинул, к тридцати годам стало ясно, что личная жизнь не задалась, а к сорока была уже и не нужна. Костян любил вспоминать юные, еще интересные годы, что вызывало большую боль у Савы. «А помнишь с переломом-то? Бля буду, я сам чуть не обосрался, когда услышал, что вы в больничку уехали. Никто не знал из-за чего. Но вышло, что всего лишь нога». — «Не всего лишь. И да, помню. Не обязательно мне напоминать всю эту хрень». — «Эх-х, хороший. — Костян попивал коньяк Савы, действительно хороший, где еще тут такой найдешь. — А пролежал-то с год тогда, не меньше». — «Меньше. И ты или заткнись, или проваливай. Прости. То одно начнешь, то другое». Вспоминал и то зарождающееся утро, когда он вез Саву с Ларой до станции, а потом, стараясь успеть до пробуждения деревни, ехал обратно, кулаком утирая проступившие, как роса на листках, слезы. «А помнишь то лето-то. Свалили ночью, и такой кипиш был, всей деревней искали. Дак я ж тоже тогда бегал, меня к речке послали. Соседи думали, вдруг там тела всплывут…» — «Ой, не напоминай даже. Даже думать об этом не хочу». Вспоминал и о Ларе, но быстро прекратил это делать вслух, поймав пару взглядов Савы, острых, как натянутый тормозной трос. Но хорошим был другом, этого не отнять. Завозил продукты, помогал с делами. Приносил анекдоты опять же: «Устроился безногий на работу курьером. Говорит: „Зато не устаю — все время на колесах“, А-ХА-ХА-ХА-ХА». Когда раздался тот странный поздний звонок, открывать пошел тоже Костян. За дверью стояли два парня, один явно перепуганный, на лице второго перекатывалась усмешка и с вызовом горели глаза.

Перейти на страницу: