Голоса в детской стихли еще час назад. Потом к двери подошла Лизхен, спросила, будешь ли, meine Seele59, ложиться иль поработаешь. Поработаю, ответил он.
Во всякой черной туче есть серебряная подкладка, как говорят англичане. Болезнь глаз — плохо, бессонница тоже. Но с другой стороны, ночью в темноте отлично пишется. Ничто не мешает, дети не кричат, визитеры не отвлекают. А метода писать карандашом через картонку с прорезанными в ней строками давно отработана.
Жена еще с минуту постояла, прислушиваясь. Вздохнула, медленно пошла прочь. Шаги тяжелые, шаркающие. Бедняжке опять нездоровится. Доктор говорит, это меланхолия, иссушение жизненных сил — недуг души, причины которого наукой в точности не изучены.
Наукой, может быть, и не изучены, зато поэзией — еще со времен античности.
Благо тебе, в жены взявший юницу старик убеленный.
С плеч своих, жизнью согбенных, лет половину ты сбросишь.
Их подберет и возложит на плечи младая супруга,
Разом состарившись — так уж устроены браки.
Так и вышло. После женитьбы он будто на пятнадцать лет помолодел, Лизхен будто на пятнадцать лет повзрослела. Я похож на разрумянившегося вампира, что напился свежей крови, шутил в те счастливые годы Василий Андреевич. Но жилы Лизиной души наполнились его усталой, прокисшей кровью.
Волшебство иссякло. Стариками стали они оба. Хворают, еле передвигают ноги, и оба во все дни печальны…
Я отравил эту молодую, светлую жизнь своею вурдалачьей любовью, мрачно подумал запершийся в мрачной комнате человек.
Глядь, Светлана… о творец!
Милый друг ее — мертвец!
Но эти раскаянья были привычными, повседневными. Гибкий ум ухватился за них, чтобы прикрыться тягостною мыслью от мысли невыносимой.
Письмо от Петра Александровича, писаное тому две недели, шло долго, ибо, судя по штемпелю, было доверено почте лишь по пересечении российско-прусской границы. Плетнев предварял в первых же строках, что по «трудности и нервности настоящего момента» отправляет конверт с верною оказией. Российская почтовая цензура такого письма не пропустила бы, а у отправителя могли бы возникнуть серьезные неприятности. Положение Петра Александровича ныне, после уваровской отставки, и так зыбкое. Бог весть удержится ли он в ректорах.
Среди прочего Плетнев сообщил и подробности отставки графа с министерского поста после долгой семнадцатилетней службы. Оказывается, Уваров осмелился опубликовать статью в защиту университетов от новопровозглашенных строгостей. Государь, прогневавшись, начертал прямо на рапорте: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя!» Узнав о том, граф подал в отставку — редкая смелость по нынешним временам. А ведь у господ прогрессистов Уваров всегда слыл реакционером. Какова же российская атмосфера, если даже Сергей Семенович не счел для себя возможным служить далее!
В иных обстоятельствах Василий Андреевич был бы потрясен и взволнован столь эпохальным событием, но уваровская отставка, помянутая в первой части письма, блекла перед содержанием второй его части — о приговоре над участниками преступного сообщества. Петр Александрович по своей должности и по отзывчивости души побывал у Леонтия Васильевича Дубельта, ходатайствовал за одного из осужденных, своего ученика, университетского кандидата Ахшарумова, и узнал от генерала — из уст в уста, при условии полной конфиденциальности — подробности ужасного дела, взбудоражившего всю Россию. Плетнев рисковал, доверяя сведения бумаге, но верно ему там, в столице, вовсе не с кем поделиться смятенными думами, а человеку мыслящему и в особенности пишущему оно необходимо. Горькие помыслы, не обретая выхода, разъедают душу.
Поскольку день нынче «черный», письмо прочитала вслух Лизхен. Обычно Василия Андреевича умиляло и веселило ее старательное выговаривание русских слов, смысла которых жена не понимала. Она выучила кириллическую письменность специально, чтобы читать мужу книги и письма, оберегая его слабое зрение, но языка не знала — меж собою они разговаривали на немецком или французском. Иногда, расхохотавшись от какого-нибудь особенно уморительного прочтения, он шутливо корил ее: вы-де, Лизавета Евграфовна, приличная дама, супруга тайного советника, а вместо слова «шепотом» выговариваете нечто непристойное. Не озвончайте шипящих, сколько раз вам говорено! Не «жопотом», а «шё-по-том».
Но сегодня, когда Лизхен, не разобрав мудреного плетневского почерка, вместо «предать казни» прочитала «предать козе» Василий Андреевич не рассмеялся, а вскрикнул.
Не может быть! Не может быть! Ведь Он обещал!
Лизхен прочитала письмо дважды, а некоторые пассажи по просьбе мужа даже трижды.
«Оставь меня», — попросил Жуковский слабым голосом. На расспросы о содержании письма ответил лишь, что расскажет после, а сейчас ему надобно побыть одному.
Оттого жена и стояла под дверью, прислушивалась — скрипит ли карандаш. Оттого и вздохнула. В кабинете было до мертвенности тихо.
Память старика, привычная запоминать поэзию и цитаты, без труда сохраняла длинные куски текста и фрагменты важных бесед. Особенно хорошо она работала в темноте. И сейчас, глядя широко раскрытыми глазами во мрак, он вспоминал варшавский разговор — бережно и обстоятельно. Помогало то, что тогда же, едва вернувшись после аудиенции, он записал всё слово в слово. Много раз потом перечитывал, лелея воспоминание как драгоценность. Мало на свете людей, а уж поэтов точно нет ни одного, с кем величайший из обитателей Земли разговаривал столь доверительно и откровенно. Ах, какая бы получилась пьеса, ежели бы только было возможно показать тот проникновенный диалог перед публикой! Но сокровенное должно остаться сокровенным. Да и запись следует сжечь, иначе помрешь скоропостижно, не успевши привести дела и бумаги в порядок, чужие глаза прочтут, и высочайшее доверие будет предано.
Ныне, в час ужаса и потерянности, Василий Андреевич вновь раздвинул занавес памяти, чтобы увидеть и услышать возвышенную пьесу еще раз. Ради укрепления сердца и наущения души. Все реплики он знал наизусть, каждое мгновение видел вживе.
ЦАРЬ И ПОЭТ
Одноактная пьеса
Действующие лица:
Николай Первый, самодержец всероссийский
Василий Жуковский, почетный член Императорской Академии наук по отделению российской словесности
Варшава, Zamek Krolewski. Август 1849 года
Парадный кабинет. Высокий неестественно прямой мужчина в мундире, лосинах, сверкающих ботфортах обмахивается веером. Жарко.
Вытер платком пот. Приподнял волосяную накладку на макушке, протер лысину. Подошел к зеркалу, аккуратно поправил паричок.
Голос камер-лакея: Тайный советник Жуковский по вызову вашего императорского величества.
Николай: Минуту.
Несколько раз меняет позу и выражение лица. Сначала застегивает ворот и встает величественно. Потом придает лицу задумчивость —