Командир отряда А. Ф. Филюк с группой партизан в Польше
Я чувствовал себя неважно: выдастся день получше, я брожу по лагерю, непосредственно участвуя во всех делах; день похуже — и я лежу в землянке, выслушивая доклады заместителей.
Это раздражало, но никак не отражалось на моих планах. Ни малейшего сомнения в том, что я скоро встану, у меня не было. Думалось, стоит сняться с места, и здоровье само вернется. Казалось, что и все думают примерно так же.
Вдруг пришла, удивившая и, пожалуй, даже обидевшая меня радиограмма. Нашему соединению приказано было выступать, не дожидаясь самолетов с грузом, а мне по состоянию здоровья сдать дела Хомчуку и возвратиться на Большую землю.
Я обрушился на Маланина с упреками:
— Кто сообщил в Москву о моем здоровье? Кто разрешил? Что я — неизлечимый? Безнадежный? Инвалид?
Наговорил много и, сгоряча, несправедливо. А дышать было трудно, и я еще больше злился от этого. Маланин спокойно и терпеливо объяснял, что вот они посоветовались и решили, что нельзя больше скрывать мою болезнь. Так будет лучше и для меня, и для дела.
Лучше! Не важно, как для меня, — для дела лучше!.. Легко сказать!.. А ведь мне надо все это передумать, пережить… и с горечью согласиться, что действительно так будет лучше для дела.
Почти три года идет война, и все время я был уверен, что буду участвовать в ней до победы, если только меня не убьют. И вот мне приходится, как говорят спортсмены, сойти с круга перед самым финишем. Очевидно, до конца войны я уже не успею вылечиться. Не успею! Это не обида юноши, который жалуется на то, что поздно родился. Я военный, это моя специальность, у меня есть и знания и опыт, которые я уже не смогу вложить в дело победы. У меня есть друзья, с которыми я связан боевыми трудами и кровью. С ними хотелось бы мне встретить победу. И вот приходится расставаться, прощаться, сдавать командование в тот момент, когда соединение уходит на запад. Значит, я не смогу довести дело до конца. Конечно, обидно!..
А дальше?.. Что будет дальше?.. Вот меня вылечат, поставят на ноги — куда идти? Сегодняшние партизаны пойдут на заводы, в колхозы, начнут восстанавливать города и села. А я всю жизнь отдал армии. Опять — в армию? Но ведь за последние годы я даже не видел наших регулярных частей. Армия во время войны далеко шагнула вперед, а я, наверно, отстал. Чем я могу быть полезен? Много ли может дать для строительства регулярной армии мой партизанский опыт? Значит, переучиваться, перестраиваться? Тамуров выучится, станет командиром. Перевышко пройдет какие-нибудь дополнительные курсы. А я?.. Если это и возможно в моем возрасте, то, во всяком случае, не легко… И еще болезнь! Неужели я так серьезно болен?..
Я сдавал дела, подолгу беседовал с товарищами, заходившими ко мне попрощаться, но едва оставался один, невеселые мысли снова одолевали меня. Я старался не подавать виду. Говорил не «прощайте», а «до свидания», «увидимся в шесть часов вечера после войны» (эта фраза была тогда в моде). Говорил, а сам думал: где-то мы увидимся? Какова будет эта послевоенная встреча?..
Все мы мечтали о возвращении к семье, к родным, и я, с тех пор как нашел семью, не меньше других мечтал об этом. Да, конечно, это очень хорошо, что я буду выздоравливать среди близких, и, если даже придется отлеживаться в госпитале, Нюся и девочки будут навещать меня. И я, как ни болен, все-таки смогу позаботиться о них. Это хорошо. Тоска по ним, кажется, ни на минуту не оставляла меня. Но война еще не окончена!.. Тяжелое ощущение, что я не встретил день победы с оружием в руках, не доделал чего-то, тяжелым камнем лежало на сердце. Никто не упрекнет меня, но это ощущение не скоро пройдет.
Погожим весенним утром покидали мы лагерь. Со мной на Большую землю ехали Перевышко, Тамуров, Сенька и Есенков. Да еще до Рафаловки должны были нас сопровождать человек двадцать верховых.
Полулежа в бричке (мне опять нездоровилось), я в последний раз махнул рукой товарищам, в последний раз поглядел на наши приземистые домики и землянки.
— Трогай!.. Счастливо, друзья! Желаю успехов!
Зацокали копыта коней, затарахтели колеса…
А война, тайная, жестокая, трущобная, словно не хотела отпускать меня, предъявляла какие-то свои права. Я все еще жил этой войной. Леса по дороге напоминали о наших походах, воскрешали память о погибших героях. В Езерцах нам сообщили, что националисты уже пронюхали о нашем отъезде и устроили засаду где-то около Мульчичей. Мы поехали другой дорогой, через Бельскую Волю, но все время держали наготове автоматы. Это и есть лесная война. И на станции, и даже в вагоне на Большой земле я не мог сразу отделаться от обычной нашей настороженности. Здесь Большая земля, здесь нет врагов, но я слишком привык вслед за стуком колес слышать взрывы, бросающие под откос проходящие мимо меня эшелоны. Сейчас колеса стучат подо мной, взрывов не будет. И все же трудно было заставить себя заснуть в первую ночь на Большой земле.
А что же дальше?
Стреляют! И близко!.. Это между сном и явью. Иногда очень трудно бывает проснуться, но многолетняя воинская привычка заставляет, еще не проснувшись, автоматически натягивать брюки и сапоги.
В землянке почти темно, маленькое окошечко занавешено, а за ним тенистые сосны. Да и утро, должно быть, пасмурное… Тревожные мысли — первые, разбуженные стрельбой: где это? Неужели на заставах проморгали? И только надевая китель, по погонам, которых не было у партизан, понимаю, вспоминаю, что я уже не во вражеском тылу. Это и есть настоящее пробуждение. И сразу все встает на место, возвращаются заботы и тревоги вчерашнего и сегодняшнего дня. Вечером говорилось, что надо отстрелять третье упражнение — изо всех видов оружия. Сейчас на стрельбище батальон Еременко. Надо посмотреть…
Отдергиваю занавеску — становится светлее и уютнее. Уют, конечно, относительный — походный, лагерный, но, по сравнению с убогой и суровой обстановкой наших партизанских пристанищ, все-таки уют. А я, как ни странно, — солдат, умеющий привыкать ко всему, никак не могу привыкнуть к