Если бы американцы выказывали те же склонности, как и другие демократические народы, а их законодатели рассчитывали бы на природу страны и на благоприятствующие обстоятельства, чтобы удержать эти склонности в надлежащих границах, то благополучие Соединенных Штатов, которое в таком случае надо бы признать зависящим от чисто физических причин, ничего не доказывало бы по отношению к народам, пожелавшим следовать их примеру, не имея их естественных преимуществ.
Но ни то ни другое из этих предположений не оправдываются на деле.
Я встречал в Америке страсти, подобные тем, какие мы видим и в Европе; одни из них были обусловлены самой природой человеческого сердца, другие зависели от демократического строя общества.
Так, в Соединенных Штатах я замечал душевное беспокойство, свойственное людям, когда при одинаковых приблизительно общих условиях, каждый видит равные шансы для своего возвышения. Встречал я там и демократическое чувство зависти, выражавшееся тысячью различных способов. Видел я также, что народ там в ведении общественных дел часто выражал самонадеянность, соединенную с невежеством, и изо всего этого я заключил, что в Америке, как и у нас, людям свойственны те же недостатки и они подвержены таким же слабостям.
Но когда я стал анализировать состояние общества, то понял, что американцы приложили усилия для того, чтобы побороть эти слабости человеческого сердца и исправить недостатки, свойственные демократии.
Их различные муниципальные законы представились мне теми преградами, которые удерживали в тесном кругу беспокойное честолюбие граждан и обращали на пользу общины те самые демократические страсти, которые могли бы разрушать государство. Мне казалось, что американским законодателям удалось не без успеха противопоставить чувству зависти идею права, постоянному движению в политическом мире неподвижность религиозной морали, теоретическому неведению народа его практический опыт и неудержимости его желаний его деловые привычки.
Таким образом, американцы не понадеялись на природу страны, чтобы бороться с опасностями, возникающими из их государственного устройства и политических законов. Против тех зол, какие у них общие со всеми демократическими народами, они применили лекарства, до которых они одни до сих пор додумались, и хотя американцы были первыми их испытавшими, опыт им удался.
Нравы и законы американцев не единственные, которые могут соответствовать потребностям демократических народов, но они доказали, что не следует отказываться от надежды внести порядок в демократию с помощью законов и нравов.
Если бы другие народы, восприняв от американцев эту общую и плодотворную идею и не желая, однако, подражать им в частностях сделанных ими ее применений, попытались приспособиться к тому общественному строю, принять который Провидение обязывает наших современников, и постарались бы избежать таким образом грозящих им деспотизма и анархии, то какие основания имеем мы думать, что усилия их должны потерпеть неудачу?
Организация и установление демократии между христианами – великая политическая задача нашего времени. Конечно, американцы не разрешают этой задачи, но предоставляют полезные указания тем, кто стремится к ее разрешению.
Важность прошлого по отношению к Европе
Легко понять, для чего я занимался предыдущими изысканиями. Поднятый мной вопрос имеет значение не только для Соединенных Штатов, но и для всего мира, не для одной нации, а для всех людей.
Если бы народы с демократическим общественным строем могли бы оставаться свободными только в пустынях, то следовало бы сожалеть о будущей судьбе человечества, поскольку люди быстро идут по направлению к демократии, а пустыни заселяются.
Если бы верно было, что законы и нравы недостаточны для поддержания демократических учреждений, то какое бы убежище осталось для народов, кроме единоличного деспотизма?
Я знаю, что в наше время есть много честных людей, которых такая будущность вовсе не пугает и которые, утомившись свободой, желали бы наконец отдохнуть вдали от бурь и гроз.
Но эти люди мало знакомы с той пристанью, куда они направляются. С предубеждением, основанным на воспоминаниях, они судят о неограниченной власти по тому, чем она являлась прежде, а не по тому, чем она может быть в наше время.
Если бы абсолютная власть снова установилась у демократических народов Европы, то я не сомневаюсь, что она приняла бы новую форму и проявила бы характер неизвестный нашим предкам.
Было время в Европе, когда закон и согласие народа давали королям безграничную власть. Но им почти не приходилось ею пользоваться.
Я не буду говорить о правах благородного сословия, о власти верховных судов, о праве корпораций, о провинциальных привилегиях, которые, смягчая давление власти, в то же время поддерживали в нации дух сопротивления.
Но независимо от этих политических учреждений, которые, противодействуя свободе частных лиц, служили, однако, поддержке в душах любви к свободе и полезность которых в этом отношении легко понятна, мнения и нравы возводили вокруг королевской власти преграды менее заметные, но не менее прочные.
Религия, любовь подданных, великодушие государя, честь, семейные традиции, провинциальные предрассудки, обычай и общественное мнение ограничивали власть королей и заключали ее в пределы невидимого круга.
В то время организация народов была деспотическая, а нравы их были свободны. Правители обладали правами, но не имели ни возможности, ни желания делать что пожелают.
От этих преград, удерживавших прежде тиранию, что у нас остается теперь?
Поскольку религия потеряла свое господство над душами, то самая видная грань, отделявшая добро от зла, оказывается уничтоженной; все в нравственном мире представляется сомнительным и неверным; короли и народы двигаются в нем по воле случая, и никто не может сказать, где находятся естественные границы деспотизма и пределы распущенности.
Долгие революции навсегда уничтожили уважение, окружавшее главу государства. Освободившись от тяжести общественного уважения, государи теперь могут безбоязненно предаваться упоению властью.
Когда короли видят, что сердце народов направлено к ним, то они бывают милостивы, потому что сознают себя сильными, и они берегут любовь подданных, так как она является опорой трона. Между государем и народом устанавливается обмен чувств, нежность которых напоминает в общественной среде о семейных отношениях. Подданные, даже ропща на своего повелителя, все-таки огорчаются его немилостью, а повелитель наказывает своих подданных легко, как отец ругает детей.
Но раз уже обожание королевской власти исчезло посреди тревог революции, и короли, появляясь один за другим на троне, поочередно выказали перед глазами народа как слабость права, так и жесткость факта, никто уже не видит тогда в верховном правителе отца государства, а смотрит на него как на господина. Если он слаб, то его презирают, если силен, то ненавидят. Сам он исполнен гнева