Весна закончилась без романтики, лето началось без дождей – злое, палящее, с беспокойными ветрами и даже пыльными бурями. В первую июльскую пятницу они крепко повздорили из-за пропавшего полотенца, жена подозревала, что Елисей отнес его в норку любовницы, чтобы подтираться после запретных утех. Он отнекивался, твердил, что любит одну жену:
– Ты послушай, она ведь совсем из другого теста. Она… хабалка! Пишет вместо «счастья» «щасте» и говорит «мыша». Ну что у меня с ней может быть общего?
– А зачем она тебе вообще пишет? И почему ты тогда ее не прогонишь?
– Да как ее прогнать? Ведь засмеют. И сама она языкастая, хоть и дурная. Стану посмещищем, и что, тогда лучше тебе станет? Давай будем выше этого, мы ведь не из шантрапы подзаборной, имеем воспитание.
– Вот за это воспитание она на тебя и клюнула, – догадалась Лида. – Если бы ты захотел, мог бы притвориться грубияном и… и топором стоеросовым. Ей бы враз прискучило, топоров вокруг не счесть. А так – воспитанный, из благородных, как не полакомиться?
– Ты ругаешь меня, что я не топор?
– Нет, я себя ругаю. Зря поверила тебе, зря дала заморочить голову. Сегодня Лариска, завтра Наташка, мало ли падких на сладенькое? Ты ведь у меня сладенький, Лешенька, уж я-то знаю. Не надо было мне тебя любить.
– Надо, Лидочка, еще как надо. – Он кинулся к жене и принялся жадно целовать, хоть она и отбивалась.
– Давай уедем отсюда, – прошептала Лидия, пока муж стягивал с нее юбку.
– Куда?
– Да хоть куда. Лишь бы ее не видеть больше.
Они как будто снова помирились, даже договорились серьезно обсудить переезд в соседнюю Вологду, но не успели: в следующий четверг на камвольной стряслась беда: станок заклинило и неуклюжей работнице прищемило руку. Она истекала кровью и ругалась сапожным матом, пока не сомлела, Елисей разбирал станок, весь перемазался в крови, а потом его забрали в участок для разбирательств. Вот тут бы и пригодился Ларискин Колгот, но парусник наскочил на мель. Не одной Лидии докладывали про шуры-муры благоверного с черноокой красоткой. Большой начальник Климентий Виссарионович не пожелал оставаться в дураках, Лариску-гадину отлучать от своего начальственного тела тоже не захотел. Ее цыганская красота разжигала в нем давно потухшие угольки, и за это прощались любые проказы. Авария на фабрике – не такое происшествие, чтобы докладывать наверх, однако оно вполне подходило, чтобы отшлепать своих для острастки. Можно было свести все до собрания, в крайнем случае до увольнения, но Елисея обвинили в саботаже и сразу же расстреляли, даже не дав проститься с худосочной женой, с плаксивым мальчишкой.
Это все произошло за две недели, Лидия словно оказалась в пустоте, даже без стен, чтобы защититься от чужого любопытства. Она лишилась рассудка, мычала коровой и рычала раненым волком, метала кастрюли в окно и рвала на части недавно добытые, совсем новенькие занавески в веселый горох. Она словно утонула вместе с парусником и теперь, лежа на черном морском дне, разваливалась на части. По ночам снился почему-то не Елисей, а Геннадий, он обнимал Лариску и тонул в красном ковре. В ушах грохотал нескончаемый выстрел, трещали палубы, ломались мачты, рвалась на куски парусина.
Она потом не могла вспомнить тех дней. Вроде бы их с сыном выгнали из дома и едва не потоптали конями, а может, то привиделось в очередном кошмаре. Вроде Сонька-хромоножка подносила воду, но зубы так стучали о стакан, что пересохшему горлу не досталось ни глотка. Как и что она ела, где спала? Единственное воспоминание – Ларискино искривленное лицо, тревожный, неуместный в эту пору петушиный крик и зажатый в ее собственном, Лидочкином кулачке пустой бутылек от крысиной отравы. После такого из Твери следовало бежать.
Окончательно прийти в себя получилось только в вагоне долгоиграющего поезда Москва – Владивосток. На руках спал ее малыш – копия отца и еще немного покойного дядюшки Геннадия. Раз к ней прилеплен Игнат, нельзя идти ко дну, не добыв ему билет в первый класс на настоящий пароход, а не на глупый щепочный парусник.
Состав резко затормозил, что-то холодное – железное или стеклянное – стукнуло по ноге. Лидия наклонилась и увидела свою собственную сумку, сшитую из вышедшего в отставку станочного кожуха. Это Елисей принес, чтобы кинуть зимой на половицы вместо коврика, а она не дала – раскроила и заново собрала в большую и прочную сумку. Сверху еще нашлепала ромбов, кружков и треугольников, чтобы замаскировать прорехи. Вот эта сумка и стояла у ног, но она не помнила, кто и как ее принес, что внутри. Пальцы привычно отстегнули клапан, нащупали бутыль с молоком, кулек с гречей, еще один с рисом, маленький ковшик, жестяную кружку, раскрошившиеся сухари, несколько спекшихся комков сахара. Как будто кто-то рачительно собирал их с Игнатом в поход… Или это она сама? Обследовав сумку, рука полезла в карман ватника, и только тут Лида осознала, что сидела летом в зимней одежке, а на ногах у ней болтались тяжелые прорезиненные ботинки. В кармане обнаружились бумажки, она не стала вытаскивать их наружу, но и без того поняла, что это купюры. Но у них с Елисеем денег не водилось, значит, все-таки не сама собиралась, добрые люди проводили. Все это сейчас было очень кстати.
Долго ехать в одном вагоне не имело смысла. Она вышла на предвечерней станции, попросилась на первый проходящий поезд безбилетницей. Сунула проводнику денежку и получила спальное место. Давно ее не посещал такой крепкий и здоровый сон, никто не пролазил в него: ни Геннадий, ни Елисей, только под утро погрозила пальцем перекошенная Лариска – никакая не раскрасавица, черная гадюка с торчащими клыками. Назавтра она снова вышла, не доезжая до Саратова. Большой город – много глаз, а ей сейчас нужно отсидеться в безлюдье. На ночь их пустила сухóточная крестьянка, Лида представилась Евдокией, сына назвала Петюней. Новый день – новая дорога, на этот раз до Екатеринбурга. После обеда в вагон вошли милиционеры. Она их увидела еще на перроне, поэтому засобиралась, лишь только первый ступил в тамбур, а второй и третий еще стояли на подножках. Пронесло. Лидочка выскочила в сельцо без названия, там дождалась товарняка и упросила подбросить до станицы.
– До какой еще станицы? – удивился машинист.
– До любой.
– До людей, что ль?
– Ага.
Она добралась до Екатеринбурга, но в город не пошла, объехала на сердобольной подводе. Еда заканчивалась, она покупала еще. На несколько теплых ночей их укрыл стог сена, но потом задождило, пришлось искать крышу. Жить под открытым небом ей нравилось больше: не приходилось врать. Однако лето ведь не круглый год. Деньги Лидия тратила по чуть-чуть, старалась собирать в поле щавель, в лесу ягоды, на полях редис или огурцы. Однажды повезло выкопать под покровом сумерек с полведра картошки. В ту ночь они с Гнатушкой опять не пошли проситься на ночлег, залегли под кустом, развели костер, напекли картохи. Но назавтра следовало двигаться дальше, и пора бы уже определиться, куда, в конце концов, лежал путь.
И снова они куда-то ехали в товарняках, шли пешком, просились в чью-то подводу, слезали, не доезжая до намеченного пункта, и топали в обратную сторону. Лидия запутывала следы с такой отменной старательностью, что сама не смогла бы себя найти, куда уж остальным. Теперь неясно, сколько времени кружила она волчицей, но деньги закончились, вещи оказались проданы или обменены, добрых людей попадалось все меньше. Она нашла себя в лесу под Оренбургом, от ягод пестрило в глазах. Это означало, что совсем скоро они не умрут. Игнатка плакал – наверное, проголодался. Над головой ухнул тетерев. Хорошо бы соорудить силки на птицу, тогда можно долго не искать крыши, а потом она соберется с силами и поедет в далекий Ташкент или Бухару, к теплу. Там, если повезет, наймется батрачить, придумает себе какое-нибудь съедобное прошлое. В Самарканде или Ашхабаде