И из пряхи выйдет
Хучь куды мадам!..
Митя сознавал, что это пошлость, портящая песню, но был благодарен Фотию Ивановичу за разрядку, ведь она уберегала его от слезного распада, давала силу слушать новую песню. А это была отчаянная, страстная, гибельная песня:
Окрасился месяц багрянцем,
Я волны морские видал.
Поедем, красотка, кататься,
Давно я тебя поджидал…
Новая песня исполнялась иначе, чем первая. Ту пела одна Катя, а хор подтягивал припев, здесь же Катя лишь заводила. Мужские голоса порой уступали песню женским голосам, порой властно забирали ее себе, затем те и другие сливались воедино. Почему «родня», никогда не видавшая моря, с такой силой тоски пела о волнах, о парусах, отданных ветру, о гибельной пучине? Тогда Митя не задумывался над этим, его душа под белыми парусами сама неслась в гибель.
А потом начиналось страшное. И хотя Митя знал, что это страшное неизбежно придет, оно всякий раз поражало его своей нежданностью, ибо рождалось в еще не замолкшей ноте предыдущей песни. Замирая, тянулся высокий, долгий, прощальный звук, хор расставался с погибшими в волнах любовниками, а уже где-то в конце стола дробно, резко выбивалось:
Сергей поп, Сергей поп,
Сергей дьякон и дьячок,
Пономарь Сергеевич
И звонарь Сергеевич!..
Тут хор не выдерживал, обрывал прощальную ноту, так и не доведя ее до последней, искупающей печали, и с ходу вразнобой взревывал:
Вся деревня Сергеевна
И Матрена Сергеевна
Разгова-а-аривают!..
Чем так поражала Митю эта песня? Она рождалась из чего-то неведомого ему, в какой-то угрюмой давности, где эти знакомые и милые люди были совсем иными, во власти темной, неизбывной беды. Недаром эта песня не требовала ни лада, ни стройности, каждый голосил что было мочи, не заботясь об остальных. Но, раскрепощенные, высокие и низкие, визгливые и густые голоса обретали странное единство в том разрушительно-могучем чувстве, какое владело певцами. Глаза их стекленели, пот орошал щеки и лоб, простые добрые лица становились грозными.
Куплет повторялся без счета, с каждым разом все более яростный, сводящий последние счеты.
Но вот рассыпалось заключительное: «Разгова-а-аривают!..» Все? Нет! Навалившись грудью на стол и топорща усы, Фотий Иванович снова рубит:
Сергей поп, Сергей поп…
Но ему не владеть песней.
Сергей дьякон и дьячок,—
бледнея смуглым цыганским лицом, с бешенством кричит младший брат, Павел.
Пономарь Сергеевич
И звонарь Сергеевич…—
визгливо покрывают женские голоса.
Вся деревня Сергеевна,—
рычат пожарники, им сейчас не попадайся под руку.
И Матрена Сергеевна… —
всхлипывает захмелевшая Катя.
Разгова-а-аривают!..—
грохочет хор, и это уже как конец света.
И всякий раз, когда изнемогшие голоса бросали песню, Катя подхватывала Митю и, говоря какие-то нежные, жалостливые слова, отводила его домой. А потом он медленно, сладко-тревожно засыпал в своей комнате, глядевшей окнами на темные кроны высоких дубов старого московского сада. Над деревьями висел месяц, а близ него сверкала крупная яркая звезда. Мерцающее зеленоватое небо подчеркивало глухую, таинственную черноту деревьев. Митя думал о жизни, ожидающей его, об этом мире за окнами, который так велик и полон, где паруса и волны, где чье-то одинокое сердце когда-нибудь найдет его сердце, где шалый и двусмысленный Сергей поп тоже для чего-то нужен.
5. Изба
В огромной коммунальной квартире с ее чуланами и боковушками, с бесконечным коридором, щедро населенным всевозможной заманчивой рухлядью, Митя больше всего любил кухню. Ее высоченный прокопченный потолок, чисто вымытый некрашеный пол, деревянные столы, источавшие запахи еды, чад и гарь, шум примусов — вечно деятельную, жаркую, громкую жизнь. Здесь царствовали хозяйки, неистовые и всесильные в создаваемом ими хаосе.
Треть кухни отхватила плита, богатая жаром, как пароходная топка. Когда ее топили, жар выгонял наружу рыжих тараканов, их давили каблуками, и сухие тараканы щелкали, как орехи в щипцах. Особенно хороша была кухня в тяжелом блинном чаду на масленицу. У невидимых шипящих, хлюпающих маслом сковородок мелькали голые локти хозяек, а временами вполоборота возникали из чада их пунцовые, упрело-страстные лица. Они переговаривались криком, словно вокруг бушевал шторм.
На кухне ссорились и мирились, бранились и смеялись; сюда с черного хода приходил пахнущий морозом и огуречным рассолом зеленщик, являлся точильщик высекать холодные искры из ножей, ножниц и топоров.
Но случались времена, когда кухня становилась печальным и страшноватым местом. Об этом возвещал запах: острый, едкий, непохожий на все другие запахи квартиры, он нежданно-негаданно выползал из кухни. Было в нем что-то горьковатое и проникающе-стойкое, его нельзя было выветрить никаким сквозняком.
Это был запах смазанных дегтем сапог, запах старой овчины, это был запах беды.
Когда Митя слышал этот запах, он знал, что для него пришла смутная и грустная пора. Его будут все время гнать из кухни; милое, легкое Катино лицо, теперь чужое, влажно-мятое, замкнется в горе, и не останется у нее других слов для Мити, кроме: «Не путайся под ногами!» Взрослые наглухо запрут перед Митей тот уголок мира, где они будут справлять хмурый праздник своего несчастья.
Став постарше, Митя узнал название беды:
— У Якова сгорела изба.
Яков был единственным деревенским братом Кати, вся остальная родня давно перебралась в город. Большой, рукастый, с голубыми слезящимися глазами и желтой щеточкой усов, он целый день сидел на кухне, потягивая все более жижеющий чай из самовара, трубно сморкался и без устали вырабатывал тот дегтярно-овчинный запах, который был первым вестником его приезда.
У Кати была небольшая чистенькая комната, украшенная искусственными цветами, с царственно-девичьей постелью, крахмальной, шелковой, пуховой, с ковровым диваном и качалкой. Но Яков уходил туда только на ночевку. Подобно