— Макарова своего мерзкого привлечёшь? — ядовито заметила Мария Фёдоровна. Она, похоже, не думала, что её пересказ пикантной сплетни будет иметь далекоидущие последствия.
— Если придётся, то да, — и я покинул столовую.
Настроение было испорчено. Да ещё и новый мундир, подогнанный по фигуре, сковывал движения. Я-то уже успел привыкнуть к вещам, сидевшим на мне чуть мешковато. Пройдя мимо Скворцова с каменным выражением на лице, зашёл в свой кабинет и принялся расстёгивать тугие пуговицы.
— Кто придумал этот идиотский покрой? — раздражённо спросил я вслух, снимая мундир и бросая его на кресло. — Ни даму как следует потискать, ни развернуться. Всех достоинств — красивый.
Немного подумав, под удивлёнными взглядами Строганова и забежавшего вместе с нами в кабинет Скворцова, я набросил мундир на плечи, но надевать его не стал.
— Ваше величество? — осторожно спросил Илья. — С вами всё в порядке?
— Нет, не в порядке, — ответил я и потёр шею. После чего вытащил из кармана две изрядно помятые бумаги и бросил их на стол.
Это были короткие справки о состоянии обучения нашего дворянства на сегодняшний день. Одна от этого упёртого старого пня Шишкова, известного тем, что ненавидит всё иностранное и топит за чуть ли не драконовскую цензуру. Вторая — от наставника Николая и Миши Новикова Николая Ивановича. И хотя написаны они были по-разному и указывали на разные положения вещей, но в одном сходились вплоть до последней буквы: дворяне в Российской империи не стремились отдавать детей в русские школы. Самыми престижными считались немецкие, французские и парочка английских. Да и потом дитятки уезжали по заграницам, и очень редко поступали хотя бы в Московский университет.
Строганов переглянулся с Ильёй, и они вместе потянулись за бумагами. Я же подошёл к окну, придерживая мундир на плечах, чтобы он не свалился.
— А потом мы удивляемся, что русские аристократы плохо говорят по-русски, а то и вовсе не говорят, и понятия не имеют, что нужно делать со своими вотчинами, — я покачал головой.
— Боюсь, что самодурство уходит корнями как раз вглубь, в провинции… — попытался что-то мне возразить Строганов, но я его перебил.
— Ты неправ, Паша. Почему-то как-то так оказывается, что самые, хм, озверелые помещики выходят как раз из тех господ, которые в этих немецких и французских пансионатах учатся. Разве Салтыкову можно назвать неграмотной боярыней? А Каменский? Вот кто скорбный умом стал, а говорят, что и был, — процедил я, вспоминая недавнее разбирательство.
На Макарова та взбучка у кельи Салтычихи произвела сильное впечатление, и он перестал игнорировать жалобы подобного толка даже на таких прославленных офицеров, как Каменский. В итоге он разобрался, а у меня скулы сводило, когда я читал о художествах этого графа. В отличие от Салтычихи, он допёк даже своих соседей, а офицеры, служившие под его началом, сдали своего бывшего командира с потрохами.
Лично я хотел его удавить втихую и до сих пор хочу, а потом свалить всё на модный в этом времени удар. Ну а что, вон даже Павел Петрович от удара скончался, чем граф хуже? Макаров меня отговорил. Сейчас Каменский жил в своём поместье вместе с людьми, призванными наблюдать за ним и бить по рукам в случае чего. А ещё у них был приказ об устранении, если совсем всё плохо будет и их подопечный станет неуправляемым. И отдал я такой приказ, как раз из-за былых заслуг. В противном случае его бы судили и, скорее всего, казнили бы.
А вот над Львом Измайловым я, пожалуй проведу показательный суд. Он богатый, влиятельный и знатный полнейший отморозок. Его так же, как и Каменского, заперли в поместье под тотальным контролем, и Макаров приступил к разбирательствам. Дела таких высокопоставленных преступников он вёл лично, чтобы избежать давления на следствие. Наказание этому мерзавцу я еще не определил, оно будет адекватно степени его вины. И боюсь, что это только начало.
— Я понять не могу, почему так происходит, — нарушил я воцарившееся в кабинете напряжённое молчание. — Вот, вроде бы, французских просветителей читает барин, а по вечерам крепостных на конюшне запарывает до смерти, да девок молодых насильничает. А самое главное, стоит мне только заикнуться об отмене крепостного права, не гипотетически, а вполне конкретно, меня наше доблестное и безусловно просвещённое дворянство на вилы поднимет. Вырвут из рук собственных крестьян и поднимут, — я поправил на плечах мундир.
— Я не… я не против крестьянской реформы, — наконец, твёрдо сказал Строганов. — Но я против того, чтобы делать это сразу.
— Ты, Паша, имеешь уникальный опыт, которого мало у кого из нашего дворянства имеется, — я обернулся к нему. — Ты с Робеспьером за ручку здоровался и Бастилию брал. Пусть ненамеренно, а под влиянием обстоятельств, но в штурме участвовал, — когда я сказал последнюю фразу, Строганов покраснел и вскинул на меня возмущённый взгляд.
— Это не объясняет…
— Это объясняет всё! — я немного повысил голос. — Тебе не нужно объяснять, на что способна опьянённая кровью толпа, которой к тому же умело управляют. Но стоит мне хотя бы выбросить на помойку этот проклятый мундир и заставить всех господ офицеров его снять уже к чёртовой матери, вой такой поднимется, что волки в лесах заткнутся. И плевать, что неудобно, что стесняет движения, которые так нужны в бою и на марше. Главное, чтобы ярко, красиво и нравится дамам. Честное слово, не офицеры, а павлины какие-то, — я снова отвернулся к окну.
— Но вы всё равно его поменяете на не такой красивый, но удобный, — Строганов хмурился, обдумывая мои слова.
— Конечно, — я пожал плечами. — Когда война начнётся. Тогда того, кто взвизгнет о красоте, я собственноручно пристрелю, как изменщика и падлу, продавшуюся неприятелю за тридцать сребреников, мечтающего, чтобы русские войска были разбиты наголову. Потому что я не представляю, каким образом в таких мундирах те же артиллеристы могут быстро разворачиваться сами, не говоря уже об орудиях. Мы уже с князем Багратионом думаем над этим вопросом. Он, кстати, меня всячески поддерживает. И у него, конечно, другой опыт, в отличие от твоего, Паша, но