IV. Государственная неограниченная власть без вмешательства в неё народа, – может быть только неограниченная монархия.
V. На основании таких начал зиждется русское гражданское устройство: правительству (необходимо монархическому) – неограниченная власть государственная, политическая; народу – полная свобода нравственная, свобода жизни и духа (мысли и слова). Единственно, что самостоятельно может и должен предлагать безвластный народ полновластному правительству, – это мнение (следовательно, сила чисто нравственная), мнение, которое правительство вольно принять или не принять».
От этой самобытности, по правде сказать, воротит с души. Но, похоже, что Аксаков в самом деле подметил важную черту нашего общественно-политического быта. По всей видимости, сегодня мы переживаем новый этап славянофильства, когда все пять пунктов аксаковской записки вновь приобрели необыкновенную актуальность.
Свобода и предопределение
Свобода и предопределение – это чисто христианская (а потому и чисто европейская) тема. Для русской культуры тоже не чуждая – вспомним хотя бы лермонтовского «Фаталиста».
В античном мире данной антиномии, в общем, не существовало, т. к. свобода рассматривалась исключительно в социально-политическом плане: свободный человек – значит, не раб, или же гражданин демократического полиса. Но этим свободным гражданином всецело владел фатум (рок, судьба), рыпаться против которого было бесполезно (основная тема древнегреческих трагедий). Кое-кто из философов утверждал, что даже боги несвободны – у них тоже есть своя судьба. На Востоке дело обстояло примерно так же. Покорность судьбе – одно из главных достоинств благородного человека в конфуцианстве и самурайстве.
Но по мере распространения христианства безликая роковая судьба уступает место идее свободы. «Истина сделает вас свободными», – говорит Евангелие от Иоанна (Ин. 8:32). «Бытийная» свобода человека – прямая наследница христианства, которое учит о свободном выборе человеком добра и зла.
Однако сразу же возникает и загадка, которая не давала покоя уже св. Августину, – как согласовать человеческую свободу с божественным всемогуществом и всеведением (и при этом не снять с человека груз первородного греха и ответственности за свои поступки).
Церковные писатели тщетно пытались найти лазейку в тотальном Божественном предопределении судеб мира:
«Если бы предначертанное судьбой торжествовало во всем, то была бы отнята у людей свободная воля и право выбора, и мы считали бы напрасными и бесплодными всякое наставление, искусства и обучение; оказались бы пустыми и бесплодными надежды людей, ведущих достойный образ жизни» (Агафий, VI в.).
Но главное противоречие никуда не исчезало: если все уже предопределено, то наша свобода – в лучшем случае иллюзия, «свобода» брошенного камня, «свободно» выбравшего траекторию своего полёта.
Разрешить эту дилемму в рамках предложенной терминологии (свобода – предопределение) может только парадокс: для того, чтобы Божественное предопределение свершилось, человек должен поступать свободно. Однако сразу возникает вопрос, может ли Бог предвидеть поступки свободного человека (и чего тогда стоит эта свобода?).
А при отсутствии Бога (Высшего разума), теряет смысл понятие «судьба» – её наличие в этом случае можно установить только ретроспективно, оглядывая прошлое, то есть она уже не «владеет» человеком и его будущим.
Начиная с XVIII века эта загадка совлекает богословские одежды и принимает вид проблемы, которая равно занимает сторонников революционного и эволюционного путей развития: насколько история предопределяет нас и в какой мере человек может менять её ход? К парадоксу необходимости и свободы добавляется ещё один: чтобы восстановить утерянное равновесие, общественное животное – человек – должен совершить неслыханное, но справедливое насилие над несправедливым обществом, итогом которого будет «разрушение», «конец» истории, знаменитый Марксов «прыжок из царства необходимости в царство свободы». Однако и тут незадача: по Марксу, этот прыжок жёстко предопределён «законами» исторического развития (сменой социально-экономических формаций). Хороша свобода, если она всего лишь «осознанная необходимость»!
С тех пор наши взаимоотношения с историей не стали яснее. Мы творим её, или она нас? Этот вопрос особенно актуален для России, где народные массы историю традиционно «претерпевали», а не «творили».
P. S.
Наши предки обладали более «светлым» историческим мировоззрением. Любопытная деталь: византийский историк VI века Прокопий Кесарийский, говоря о религии и обычаях древних славян, пишет: «Предопределения же они не знают и вообще не признают, что оно имеет какое-то значение, по крайней мере в отношении людей, но когда смерть уже у них в ногах, охвачены ли они болезнью или выступают на войну, они дают обет, если избегнут её, сейчас же совершить богу жертву за свою жизнь; а избежав смерти, жертвуют, что пообещали, и думают, что этой-то жертвой купили себе спасение».
То есть, в отличие от греков, чья мысль о судьбе-роке была глубоко проникнута фаталистическим миропониманием, у славян понятие судьбы, видимо, включало в себя свободную возможность её изменить. Роковые моменты человеческой жизни, конечно, не отрицались, однако даже они несли в себе выбор, по крайней мере, внутренний. А уже совершенный поступок, сделанный выбор, оценивался судом Божьим, влияние которого не могло не отразиться на судьбе (вспомним «припевку» вещего Бояна из «Слова о полку Игореве»: «Ни хитрому, ни гораздому суда Божия не минути»). В таком понимании, судьба одновременно может выступать и как реальная действующая сила, и как не существующая в фатальном смысле, вследствие возможности изменить се своим же выбором-поступком. Наличие самих судьбоносных моментов говорит о том, что в целом судьба могла представляться славянами как канва жизни, хотя и изменяемая волей человека.
Все принять или все разрушить?
В первой трети XIX века немецкая философская мысль, представленная могучими умами и оригинальными теориями мироустройства, пересилила французское влияние и крепко овладела сознанием русского образованного общества, мятущегося между жаждой мученичества, тягой к справедливости и сознанием собственного бессилия. Это было время «когда слово «философия» имело в себе что-то магическое», вспоминал впоследствии Ив. Киреевский. Философская рефлексия становится неодолимой страстью. «О эти муки и боли души, – как они были отравительно сладки! О, эти бессонные ночи, – ночи умственных беснований вплоть до рассвета и звона заутрени!» (Ап. Григорьев).
Так, в мистико-оргиастическом угаре, рождалось русское любомудрие.
Особенно повезло гегельянский системе, которую поначалу восприняли едва ли не как божественное откровение. Упоение ею походило на какое-то философическое безумие. Дошло до того, что «Науку логики» Гегеля принялись перелагать в стихи.
Гегельянство привлекало прежде всего своей отточенной формулой германского «орднунга»: «Все разумное – действительно, все действительное – разумно». Казалось, в ней бунтарство примиряется с консерватизмом. Достаточно осознать разумность мироздания, а мировой дух непременно реализует себя в ходе исторического развития. Но «что немцу хорошо, то для русского – смерть», и вскоре страстная русская натура, испуганная близостью этой мысли к принципам самодержавия, бросилась в противоположную крайность.
Весьма показательна в этом отношении эволюция Белинского. Его первое впечатление от чтения Гегеля было ошеломляющим: в полночь у себя в комнате