Вскоре последовала мажорная игра её мышц, уже не аллегро, а престиссимо; как ни старался я сбавить темп, – она довела меня до припадка и обморока. В ответ я так сдавил её в объятиях, что, кажется, что-то хрустнуло в ней.
– Я хочу быть твоей, – сказала она тихо.
«А я уже твой», – подумал я обречённо. Теперь со мной всегда будет эта молния в образе женщины, самый миниатюрный футляр плотского рая.
Она потянулась было за одеждой, но я остановил её:
– Подожди, я не могу тебя так отпустить… Какая же развязка без твоей кульминации?!
Она засмеялась:
– У меня и так была одна сплошная кульминация.
Потом, когда она одевалась, я заметил, что чашечки лифчика у неё оставались почти пустые, хотя это был наименьший размер, чтобы под платьем хоть что-то выдавалось и круглилось. Она поймала мой сочувственный взгляд.
– Это чтобы выглядеть по-женски, – засмеялась она. – А вообще все эти нашлёпки ни к чему. Вся женщина у меня внутри.
Вот это откровение! Женщина – то, что внутри. Со мной ещё никогда не было такой внутренней женщины. И недаром всё прочее называется «вторичными признаками». А первичный – там. И я опять почувствовал в ней такую концентрацию женского, что всё иное показалось подделкой. Это был сгусток электричества, бившего изнутри.
– Ты худая, – сказал я, – но в высшей степени художественная.
– Вот этим мы и занимались – худлитом, – ответила она, окончательно влюбив меня в себя этой фразой.
Мы, конечно, не только блаженствовали, но и работали вместе. Как редактор, она не давала мне поблажки. Напротив, наша близость давала ей право на резкость и нелицеприятность. Она приносила мне из издательства уже готовые куски рукописи со своей правкой. Началось с того, что она вычёркивала фразы с большим количеством придаточных предложений и причастных оборотов. Я возражал, ссылаясь на Льва Толстого.
– Ты не Толстой, – парировала она, – у тебя нет этой монументальности в стиле. Да и сам Толстой, если честно, слишком уж толстоват, не грех бы утончить.
– Представляю, как бы ты его сократила. Худющий у тебя вышел бы Толстой!
Она смеялась, но и чуть-чуть морщилась от таких шутливых намёков.
Потом она стала выбрасывать некоторые пейзажные описания, которые якобы тормозят действие и расхолаживают читателя, – и вообще эта бунинская «разливанная природа» моей манере органически чужда. Ещё глубже вчитавшись, она решила, что некоторые сцены в романе провисают и без них можно легко обойтись, чтобы ускорить темп и заострить интригу.
– Это всё жировые отложения, – говорила она, отсекая четверть главы. – Красивость, пустословие, завитушки, которые завиваются сами в себя и никуда не ведут. Текст должен быть упругим, мускулистым. Как бегун на дальнюю дистанцию, а не боров с одышкой.
Хлёстких слов она для меня не жалела, и я начал понимать, отчего у неё репутация жёсткого редактора. С каждой новой правкой книга худела у меня на глазах. От неё оставалось уже чуть больше половины. Скрепя сердце, я старался идти ей навстречу, зная, что под её редакцией уже вышло несколько отличных книг, сразу ставших бестселлерами. Мои обиды приглушались радостью наших встреч, хотя и оставался горьковатый осадок.
Однажды она пришла ко мне с бутылкой моего любимого вина, села за стол и виновато сказала:
– Я много думала над твоей книгой. Я знаю её почти наизусть. Она содержит в себе потенциал другой, великолепной книги. Но как таковая, боюсь, она не состоялась. Точнее, она состоялась в тебе и там же должна остаться. Пусть это будет твоя внутренняя, ненаписанная книга как задел для следующей. Трудное испытание и подготовка.
– Как – внутренняя книга? Ты хочешь сказать, что её на самом деле нет? Что её не нужно издавать?
– Она есть в тебе. Но издавать её сейчас в таком виде было бы ошибкой. В ней больше массы, чем энергии мысли. Ты когда-нибудь спрашивал себя: а что я, собственно, хочу сказать этой книгой?
Вдруг я посмотрел на эту женщину другими глазами. Войдя в мою жизнь, она уничтожает то, что я делаю как писатель. То, ради чего я пригласил её, мой труд нескольких лет, – всё сошло на нет. Внезапно я возненавидел её худобу, её жёсткие волосы. Вся она – колючая проволока, концлагерь моего вдохновения. Надо бежать, пока я ещё жив. Пришло время расстаться. Я молча проводил её до такси. На столе оставалась недопитая бутылка – я вылил её в раковину.
И лишь спустя несколько лет я понял, насколько она была права. Не нужно было выпускать эту книгу даже в том сокращённом виде, на который она нехотя согласилась незадолго до нашего расставания. Лучше бы эта книга осталась внутри меня – и я укрепил бы внутреннего писателя в себе. В итоге я потерял больше старых читателей, чем приобрёл новых. А эта женщина… Героический редактор, она переступила через себя. Она знала, на что идёт. Она пожертвовала нашим романом из плоти и крови ради моего, бумажного. И никогда даже в самых бурных наших встречах она не отдавалась мне полнее, чем в этом последнем, на разрыв натянутом разговоре.
Чья победа?
(роман-палимпсест)
Что это было? – Чья победа? —
Кто побеждён?
Марина Цветаева.
«Под лаской плюшевого пледа…»
Началось всё с писем, которые она посылала ему сначала изредка, а вскоре уже почти ежедневно. Подписывалась вымышленными именами, начиная с Альры, псевдонима Марины Цветаевой в юности, – а потом меняла их по обстоятельствам и настроению. При всей своей холодности к этому жанру он втянулся в ритм и исправно ей отвечал: не на каждое письмо, но на второе-третье. Она писала ему о нём самом, о драгоценности его мыслей и слов, о том, что каждый день начинается и заканчивается чтением его романов, рассказов, статей, – и как она счастлива, что не слабеет этот поток, живая вода, утоляющая её духовную жажду. Вся эта канитель «от поклонницы» быстро заглохла бы – не таким уж он был нарциссом, чтобы любоваться на себя в каждом её письме, – если бы не её шаманский, шампанский стиль, который пенился многоцветными пузырьками изысканных и вместе с тем нарочито простецких, «народных» образов и речений.
Поначалу он прикидывал, кто бы это мог быть, не одна ли из его «бывших» или «случайных»? не мелькает ли она среди знакомых или в публике на литературных вечерах?