– Папа, а ты мне Мурлышу принесёшь?
– Какую мурлышу? Кошку? – переспросил папа. И сказал: – Что за ерунда. Дом пустой всю неделю, куда кошку?
Игорю захотелось прижаться к папиному пальто и чтоб он обнял его – как он сам обнимал Мурлышу. Они шли по чавкающей зелени под ярким солнцем, и Игорь представлял, что идёт прижавшись к папе и тот обнимает его. Он решил, что будет теперь представлять это каждый раз, когда идёт вместе с папой. «Я похож на него!» – думал Игорь. В это не верилось, но ведь папа сам так сказал. Папа – высоченный, худой и очень светлый, почти белый, как те доски, из которых у них сделана лестница в спальню. Шаги у папы большие, дыхание хриплое, громкое – можно считать на ходу вдохи-выдохи. А Игорь не умеет так громко дышать. Может, потом научится? Передних зубов у папы недостаёт, как у школьников, с которыми детсадовцев возят в автобусе. Голова у папы на верхушке блестит; он, как Игорь, носит фуражку, и по краям из-под неё выбиваются бело-жёлтые, просвечивающие на солнце стружки. Игорь снизу рассматривает их, когда папа протягивает руку – и в самом деле приобнимает его.
Дома папа разводит для них двоих в кипятке сухое молоко, в незакрытую дверь заглядывает дядя Вася, и вслед за ним подтягиваются папы больших мальчиков из дальних вагонов и одинокий бездетный человек Скрынников. Значит, уже вечер, и сейчас Игорю скажут идти спать, а папа будет на первом этаже с гостями кричать и, может быть, плакать.
Игорь лежит на животе на матрасе. Что-то произошло с ним. Теперь он может понять, когда кто говорит. Вот дядя Вася, вот Скрынников, а вот папа. Никак не спутаешь голоса. И что говорит каждый голос, Игорю хорошо слышно, хотя все перебивают друг друга и, как всегда, громко гремит посуда. Все говорят слова, за которые тебе бы намазали губы горчицей. Нравственное Воспитание объясняла детсадовцам: «Надо глохнуть на время, когда слышишь такие слова».
Игорь никогда не понимал, как это – глохнуть. И теперь он всё хорошо слышал, как и всегда, – но неправильные слова стали вдруг не важны. Игорь легко пробирался сквозь них. Внизу люди торопливо рассказывали, как с ними обошлись несправедливо, плохо и как им чего-нибудь жаль. Скрынников всё вспоминал про какую-то Ленку.
– Ленка – у-у-у какая! – тянул мечтательно, точно у него много времени, и вдруг начинал торопиться, боясь, что не дослушают: – Ленка, да, моя… Кто про что думал, когда увозили его, а я: как Ленка без меня будет? Со мной разберутся, отпустят домой – я думал, ну, два дня, неделя пройдёт, уверен был, что за мной нет вины, а вот Ленка не станет меня ждать, переметнётся там к одному… О матери, о себе самом и не беспокоился, а только – мол, Ленка уйдёт! А вины за мной не было, я не сомневался…
– Ты говорил, говорил уже, что вины не было, – перебивали другие, и чей-то, скрынниковский наверно, кулак ударялся о стол с такой силой, что Игорь наверху вздрагивал.
– Вы все говорили о том! – гремел Скрынников, и его голос сразу срывался. Должно быть, это и раньше он плакал, Скрынников! Игорь думал: «Хорошо, что не папа…»
– А я потерялся в том, что есть на мне, а чего нет… – вкрадчиво, тихо вступал дядя Вася. – Меня и не били, а только я понял, что бить могут, так и обездвижило меня… Как не своими руками, чужим почерком – всё подписал: готовили мы, мол, убийства мирных служащих. Состав группы, и кто у нас главный был. Иным, знаю, в камерах спать не давали, такая мера воздействия, а у меня сон сам ушёл, сколько лет не сплю, всё думаю, как увижусь с ребятами… или – если мать у кого жива.
– Не увидишься ты ни с кем, – отвечали ему, как будто успокаивая, – со всем кагалом своим ехать, что ли, собрался? Чего выдумал? Спокойно живи, тебя так и закопают здесь, в тундре.
– А здесь плохо лежать, в воде будешь, – беспокоился уже о другом дядя Вася.
Ему отвечали:
– Девять месяцев во льду лежать будешь, недолго в воде, что оно – лето здесь?
– Да хоть живой, хоть мёртвый – в воде… Идёшь, то ли живой, то ли нет, ноги из грязи выдираешь при каждом шаге, а он идёт по обочине, кого-то среди нас высматривает. И вышло – меня. Остановился, спрашивает: «Как смотришь?» – а как я на него смотрю? Как смотреть – это никто над собой не властен. Шагай дальше, чтоб я на тебя не смотрел, так он – нет, орёт: «Как смотришь?!» – и раз кулаком мне в зубы! «Ты, говорит, у меня ляжешь, останешься тут, в воде!»
«Это что, папе – так?» – не понимал Игорь. Снизу послышался глухой звук, и получалось, что в прошлые разы тоже плакал папа.
Игорь не помнил, как его кинуло к лестнице. Он не находил под ногой перекладин, и просто вывалился вниз, и не запомнил, ушибся или нет. Он обнимал папу и кричал без слов, его била дрожь, дядя Вася растерянно повторял:
– Мальчонка-то всё понимает, при мальчонке мы позорим себя…
Папа после говорил Игорю виновато:
– Ну я дурак.
И махал тетрадью:
– Вот что должен я – оставить про то, что сам знаю… Не перемалывать со своими, кто и так знает, а чтоб дальше, дальше распространялось.
И просил Игоря:
– Я напишу, а ты передай потом…
– Кому? – чуть слышно спрашивал Игорь.
Папа махал рукой:
– Знал бы я!
Игорь уже не понимал ничего. Кому должен он будет отдать тетрадь, когда папа заполнит её? Папа и сам не знает! Вот и сказал про себя: «Дурак». Это слово не из тех, за которые мажут губы горчицей, но Игорь слышал сто раз: лучше его не произносить. Да и как папа может быть дураком, он ведь папа?!
Теперь он твёрдо решил закончить тетрадь. Отправляя Игоря в понедельник в сад, он положил ему в карман куртки купюру, сказал:
– Отдашь этой… ну, – и, не вспомнив, махнул рукой с усмешкой: – Нравственному Воспитанию. Пускай заберёт тебя, нравится ей с тобой нянчиться. А я писать должен.
И объяснил ему непонятно, будто оправдываясь:
– Я знаю. Кто знает, должен написать. А то ведь там, дома у нас, и не знают.
Игорь не понимал, где – дома, но спросить у папы боялся.
Он гулял с Натальей Матвеевной возле школы и вокруг садика, где, он привык, народу