Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Четвертая (СИ) - Хренов Алексей. Страница 57


О книге

А вот на киле лайнера — сначала расплывчато, потом всё резче, как всплывающее изображение в проявителе, — вырисовались три вертикальные полосы. Голубая, белая, красная.

Французский триколор! Как его часто рисуют на бортах почтовых машин и правительственных самолётов.

Люсьен даже прищурился на всякий случай, глядя на сияющие на солнце разноцветные полосы, но ошибиться было невозможно.

Это был французский самолёт!

У него внутри что-то дёрнулось — не гнев и не страх, а нечто гораздо более личное. Как будто он увидел, как кто-то подтирается знаменем полка.

На глаза словно легла пелена.

Nom de Dieu… — выдохнул Люсьен почти с омерзением. — Какие суки… какие-то суки пытаются сбить французский борт!

Он больше не думал. Не анализировал. Все разговоры о нейтралитете Франции, закрытых секторах, о том, чья сегодня очередь проставляться за вылет, — всё исчезло. Осталась кровь, нервы, реакция, всё то, что много лет забивалось под китель, когда он служил в ВВС.

Правая рука, как будто без команды, щёлкнула тумблеры в боевое положение. Зелёная лампочка призывно подмигнула ему, давая понять — система готова. Пальцы привычно легли на гашетки, легко, уверенно и не впервые. Он слегка наклонился вперёд, вбирая всем корпусом линию прицела, и пушки теперь глядели точно туда, где скакал на бреющем полёте итальянский биплан.

Где-то в глубине памяти, невесть почему, всплыла известная картина, хранимая в семье — шевалье Франсуа де Шляпендаль, лейтенант мушкетёров при дворе Людовика XV — смотрит на него, опираясь на шпагу.

Именно он, согласно семейным преданиям, поймал в Бресте переодетого английского шпиона, был ранен, за что и получил от короля титул виконта. Потом была Революция, побег в Бельгию и годы забвения.

И вот теперь, спустя полтора века, его далёкий потомок Люсьен де Шляпендаль снова был капитаном.

Снова военным лётчиком.

И у него была цель.

25 августа 1937 года. Небо около побережья Биарритца.

Лёха выровнял свой «Энвой» после очередного сумасшедшего финта прямо над самой водой, так низко, что казалось, винты вот-вот начнут чертить пенные борозды на поверхности. Самолёт казался повис у него на руках, был тяжёлый, вялый, как выжатый лимон, и Лёха с остервенением, почти судорожно пытался вытянуть его вверх, выгрызая у неба хоть сколько-то метров высоты.

Рукоятки оборотов были вдавлены вперёд до упора, настолько, что, казалось, уже загнулись вокруг стопоров — как будто сами рвались ещё дальше, в пустоту, в невозможное. Двигатели выли, напрягаясь, крича не просто на высоких оборотах — а на пределе отчаяния. Стрелки температуры давно дрожали в красной зоне.

На горизонте уже бледно-жёлтой полоской вырастал пляж, тот самый, французский, широченный, песочный. С шансом. С границей.

Сзади прозвучал голос — без паники и без надрыва. Ровный и спокойный, как приговор:

— Зашёл справа. Двести. Выше — сто.

Лёха не оглянулся. В этом не было смысла. Он и так знал, чувствовал, словно второй самолёт дышал ему в затылок.

В боковом стекле уже была видна цепочка аккуратных пулевых пробоин, вытянутая на левом крыле, будто кто-то протыкал карандашом металл. Осколки краски, задранный алюминий, полоска рваного металла — но пока это было не критично.

В мозгу Лёхи мелькнула предательская мысль. Быстрая и короткая, как моргнуть, но пронзившая всё:

«А если… если прямо сейчас сбросить обороты? Аккуратно приводниться — и, глядишь, их спасёт французская береговая охрана… флот… или таможня?..»

Руки не послушались. Они продолжали бороться и жили своей жизнью. Крепко держали штурвал, всё ещё чувствовали, как крыло подрагивает в потоке набегающего воздуха, как немного — самую малость — приподнимается нос.

25 августа 1937 года. Небо около побережья Биарритца.

Мимо капота на миг мелькнул удирающий французский борт, и Люсьен, поймав в прицел силуэт биплана — знакомый до боли, с огромным ртом воздухозаборника и дурацкими тонкими ногами в обтекателях, — сжал губы, взял упреждение и нажал на гашетки.

Две 20-миллиметровые пушки на консолях крыльев взревели с такой силой, будто он на полной скорости переехал стиральную доску, и самолёт затрясся, словно мечтая вырваться из его рук. Люсьен вцепился в ручку управления, зарычал сквозь зубы, как будто это помогало удерживать курс, и аккуратно соединил огненную струю трассеров с корпусом биплана.

Механики свели пушки его «Блоха» — выставили convergence de tir — на четыреста метров для стрельбы по щитам, и именно на этой дистанции «Фиат» и вошёл в пекло. Снаряды ударили в левое крыло, в двигатель, в фюзеляж — и биплан налетел на очередь, как дровина на циркулярную пилу.

В детстве Люсьен гостил у деда по матери на лесопилке в Ландесе и на всю жизнь запомнил, как целое ещё дерево налетает на бешено вращающийся диск циркулярной пилы. Взрыва не последовало — просто резкий рывок, звук рвущейся плоти и летящие в стороны ошмётки. Только сейчас вместо древесины в стороны полетели части, только что бывшие самолётом.

«Фиат» распилило пополам. Буквально. Лопнувшее крыло, вывернутый двигатель, дым, что-то отвалилось и загорелось в воздухе.

Видимо, лётчику всё же повезло. Уже когда Люсьен, развернувшись, прошёл мимо обломков и снова взял курс на транспортник — а теперь он видел точно: это был пассажирский самолёт, с широкими окнами и гражданской маркировкой — над морем качался купол парашюта.

Грязно-белый, словно выцветшая совесть итальянца.

Люсьен скривился, сбросил обороты и пробормотал сквозь зубы:

— Охладитесь, итальяшки проклятые… Полезно искупаться. Пока наша береговая охрана вас не вытащит и не поспрашивает как следует. Если акулы с вами раньше не проведут воспитательную беседу. Qu’ils crèvent, ces salauds…

Шляпендаль сбросил газ, двигатель послушно смягчил рёв до ровного, уверенного гула. Скорости самолётов почти выровнялись, и «Блох» плавно подошёл сбоку, слева от серебристого французского лайнера — метрах в тридцати — и понемногу начинал обгонять своего подопечного.

Люсьен скользнул взглядом по изодранному крылу — обшивке со следами пробоин, дымящему левому мотору, надорванной кромке крыла…

И вдруг — он увидел лицо пилота.

За штурвалом, в шикарно остеклённой кабине транспортника, сидел совсем молодой парень — лет двадцати пяти, не больше. В шлемофоне с сетчатой вставкой сверху, какой больше годился военному лётчику, чем гражданскому пилоту. Лицо у него было усталое, заросшее щетиной, с синяками под глазами, но в тот момент, когда он заметил Шляпендаля, его лицо преобразилось. Он заулыбался и радостно помахал рукой, как будто это был не воздушный бой, а случайная встреча на шоссе.

Люсьен в ответ вскинул руку, двумя пальцами коснувшись края шлема, будто слегка отдал честь — по-лётному, с тем изящным и чуть ленивым французским шармом, с каким кивают знакомым на набережной.

Ещё миг лицо его было сурово-невозмутимым, но через пару секунд губы дрогнули, и он улыбнулся — неофициально, по-человечески, как улыбаются незнакомцу, которого вдруг очень хочется видеть живым.

Вечер долгого дня 25 августа 1937 года. Аэродром Биарритца.

Махнув крыльями в прощальном жесте, истребитель легко, как ласточка, умчался вдаль, скользя по небу.

Лёха с облегчением нашёл глазами полосу — аэродром недалеко от побережья. Биарритц, французская полоса спасения и — возможно — новая головная боль.

Самолёт зашёл на глиссаду с тяжёлой вальяжностью, будто сам не верил, что вот сейчас его приключения закончатся. «Энвой» грузно плюхнулся, коснулся колёсами травы, подпрыгнул, снова коснулся и начал долго-долго катиться по полосе, будто не мог остановиться, будто хотел накатом дотянуть прямо до стоянки.

Наконец тормоза взяли своё, шасси скрипнули, и самолёт медленно свернул с полосы, заруливая на стоянку.

Как только самолёт замедлил ход и свернул на стоянку, в салоне будто прорвало плотину. До этого все сидели сжатыми, молчаливыми тенями, но теперь, когда фюзеляж перестал дрожать, когда стало ясно, что они на земле, раздался гул голосов. Лётчики заговорили все сразу — перебивая друг друга, возбуждённо, хрипло, словно стремясь не упустить момент, пока небо не передумало и не утащило их обратно.

Перейти на страницу: