Прочь из чёрной дыры - Ольга Лукас. Страница 25


О книге
снова иду по лесу. Стараюсь не думать о том, что меня ждёт. Ощущаю кожей тёплый солнечный луч. Чувствую подошвами неровность узкой, плотно утоптанной тропинки. Вдыхаю запахи хвои, мха, грибов и ягод. Высматриваю под ногами крошечных человечков, прислушиваюсь к лёгкой поступи хоббитов, ищу на стволах знаки, оставленные древними лесными людьми. Если включить все чувства на полную катушку, в те три или пять минут, которые проходят между падением в чёрную дыру и встречей с Генрихом, можно вместить целое счастливое лето! Такое, какого у меня никогда больше не будет. Наивное лето. Детское лето.

Но время неумолимо — даже в чёрной дыре. Снова кричит отец: «Не двигайся! Стой и не двигайся!» Но где же он? Я его не вижу. А Генрих всё ближе. И я делаю шаг, ещё один, потом запрыгиваю на пень. И краем глаза замечаю то, что видела и знала всегда.

«Медвежий турник» — или просто сосна, протянувшая над тропинкой ветку навстречу другой сосне. Отец отбежал назад и вскарабкался на эту ветку. Сидит наверху, в полной безопасности, и кричит, чтоб я не двигалась. А Генрих всё ближе. Он бежит на меня, вот он совсем рядом. Я слышу его дыхание, вижу бурую морду, стараюсь не смотреть на раскрытую пасть с красным языком и острыми белыми клыками. Я замерла, я всё делаю правильно, значит, всё будет хорошо? Но Генрих принял решение. Всё не будет хорошо. Укус, боль, а потом — словно онемение кожи. Как будто на кончиках зубов Генриха был обезболивающий состав. Я не чувствовала боли до тех пор, пока мы не приехали в больницу, но плакала всю дорогу. Оттого что сказка сломалась. И ещё из-за непоправимо испорченных джинсов. Я ведь была хорошей. Но почему всё закончилось плохо?

Чёрная дыра выплёвывает меня в прихожую в квартире Ли. Здесь темно, но я не включаю свет, хотя знаю, как это сделать. В глубине квартиры журчит джаз, пахнет жареной картошкой.

Пока я лежала в больнице, отец рассказал всем, как было дело. Он убедил и маму, и меня в том, что всё это время был рядом со мной, но ничего поделать не смог. Но теперь я вспомнила. Он сидел на дереве, в безопасности. А пёс нёсся на меня.

Я распахиваю дверь в комнату прабабушки. Там тоже темно. На фоне окна виден освещённый уличным фонарём силуэт Эльвиры.

— Отец был там! Со мной! — говорю я. — Он залез на дерево и кричал мне, чтоб я не двигалась. Но я испугалась и…

— И не ты одна, — замечает Эльвира. — Почему же ты считаешь себя виноватой?

Вместо ответа я зачем-то пересказываю ей всё, что со мной произошло. С того момента, как мы с отцом прошли под «медвежьим турником», до моей выписки из больницы. Вспоминаю даже, что больничная палата с решёткой на окне показалась мне тюремной камерой (я не уверена, что там была эта решётка, может, просто ветви кустов под окном так причудливо переплелись, но в моих воспоминаниях она реальна). Словно меня отправили в заточение, чтобы наказать за случившееся.

Эльвира — странная, и не стесняется этого, и я сама при ней перестаю стесняться. Даже плачу, и не просто роняю слёзы, а отвратительно шмыгаю носом и пускаю пузыри трясущимися губами.

Эльвира протягивает мне упаковку бумажных носовых платков, я пытаюсь успокоиться, но не могу. Пусть там, в лесу, я повела себя глупо, пусть я трусиха, и к тому же очень злая, потому что до сих пор придумываю всякие казни для Генриха и его хозяина. Да-да, и для ни в чём не повинного дрессированного пса, который просто выполнял команду. Но иногда после возвращения из чёрной дыры мне хочется умереть, потому что нет сил жить в мире, где это повторяется со мной снова и снова. Где отец, бабушка и прочие взрослые назначили виноватой во всём меня, а потом сделали вид, что ничего вообще не случилось.

Я жалею себя и жалуюсь на жизнь, а Эльвира терпит и не перебивает. Не произносит дурацких взрослых фраз типа «всё пройдёт», «в жизни всякое бывает» и самой отвратительной — «время лечит». С того случая в лесу прошло четыре года. Сколько раз я уже проваливалась в чёрную дыру? Время не лечит меня, а только делает больнее.

Эльвира молча сидит рядом в темноте, даже с утешениями не лезет, и непонятно, слушает или занята своими мыслями.

Но мне неважно, слушают меня или нет. Важно — что я наконец всё это высказала. Теми самыми словами, которыми об этом думаю. Ничего не приукрашивая и не скрывая (кроме падений в чёрную дыру).

— Я тебе очень сочувствую, — говорит Эльвира, когда потоки моих слов и слёз иссякают. Как будто ставит аккуратную точку.

Мы сидим у окна в сгущающейся тьме и молчим, каждая о своём.

Наконец я спохватываюсь. Сколько времени-то уже? Нашариваю в кармане телефон.

— Запиши мой номер, — говорит Эльвира. — На всякий случай. Вдруг ещё захочешь прийти… Мне приятно, что ты со мной посидела. Не люблю оставаться одна. Наедине с собой мне всегда так тошно. Как тогда, в лесу. В моём лесу.

Получается, что я не утомляла её своими жалобами на жизнь, а скрашивала одиночество. Хочется сделать для неё что-то хорошее, но что? И тут мне приходит в голову идея:

— А заведите собаку! С ней вы не будете одна! Только не мучайте, как в детстве.

Эльвира обещает об этом подумать и вместе со мной выходит в прихожую, чтобы закрыть входную дверь. Я прошу не рассказывать Ли о том, что приходила.

Я иду по холодной тёмной улице и раз за разом, с каким-то мрачным наслаждением, представляю, как отец карабкается на дерево. Ставлю этот эпизод на перемотку. Быстрее. Вперёд. Назад. Лазай-лазай. Вот бы отправить его в чёрную дыру, где он будет залезать на дерево миллион тысяч раз!

Генрих напал на меня не потому, что я притянула его своим страхом. И не потому, что не послушалась отца и запрыгнула на пень. А потому что не было у него выбора. Если хозяин крикнул «взять» — хорошая собака должна выполнять команду. Генрих, наверное, считал себя хорошей собакой. А кроме меня, «взять» на той поляне ему было некого.

То есть я стопроцентно не виновата в том, что случилось в лесу.

А кто виноват? Получается, что отец. Почему он не защитил меня? Ведь мог! Хоть бы на дерево подсадил, прежде чем лезть самому.

Но он испугался. Испугался и струсил. Не

Перейти на страницу: