– В лучших традициях дез Эссента, – отметила я.
– Запомни для статьи, – подмигнула Винни.
Статья была предметом моих тайных переживаний. Я знала, что уверенно обращаюсь со словом, однако мои умения пока что оценили лишь крохотные местечковые издания. В моих эссе, увы, было больше эмоций, чем фактов. Моим публицистическим идеалом был Эмиль Золя с его речью в защиту Дрейфуса, и я бы так хотела написать для Лиги Компаса что-то столь же значительное! Однако вряд ли заметка о форуме способна так тронуть людей. Винсента предложила посоветоваться с Освальдом, ведь он изучал журналистику в московском филиале КИМО. Но Освальд, сын дипломата, в КИМО был на особом счету: его встречали по известной фамилии, набивались ему в друзья, приглашали на ужины, и не только другие студенты, но и преподаватели. Экзамены засчитывались сами собой после того, как экзаменатору вместе с экзотическими дарами из Кореи, Китая или Японии вносили пухлый конверт или давали обещание замолвить словечко перед нужными людьми.
«Ос абсолютно плюшевый», – бросил как-то Найджел. Действительно, он выглядел как игрушка: милый и бесполезный. Освальд часто пропускал встречи Капитанов: спал, рисовал или отправлялся в Биарриц, к морю, никого не предупредив. Он платил за наши обеды, баловал нас с Винни свежей выпечкой и бельгийским шоколадом. Когда уголек его кальяна как-то прожег бежевый шелк диванной обивки, я испугалась, а Освальд спокойно отмахнулся: «Заменю». И обстановка, дорогая одежда, массивные часы на запястье подтверждали: да, он может. При этом он, без сомнения, был добряком. Скупал по вечерам оставшийся хлеб в пекарне у дома и отдавал бездомным. Делал крупные пожертвования в церкви. Мог прослезиться, прочитав в газете об отравлении бродячих собак. Все это трудно было не ценить: свет тянется к свету, а ничто не освещает мрак так, как доброе сердце. Освальд искренне хотел помочь миру, но как будто не знал, куда себя применить.
Последовав совету Винсенты, я встретилась с Освальдом в тот же день, однако мне хватило нескольких секунд, чтобы понять: журналистом он был только по бумагам и ничего о предпочтениях читателей The Compass Times сказать не мог, хотя часто там публиковался.
– Как же вы писали, не представляя своего читателя?
– Да я, по правде, и не писал. – Освальд расплылся в совершенно невинной улыбке. – Я просто покупал эти тексты. Это было так, для галочки, ради папы. Я решил, что не хочу больше занимать чужое место.
Изумленная этой откровенностью, по наивности принимаемой им за добродетель, я пробормотала:
– Простите, но, знаете, да, хорошо, что вы решили больше не писать… – На это Освальд с неуклюжей улыбкой кивнул.
Повисла пауза, но тут гостиную, как по команде, наполнил аромат молочного улуна: служанки Освальда поставили чайник на журнальный столик и разлили чай по нежным полупрозрачным чашкам. Мы тут же принялись вразнобой хвалить и аромат, и фарфор, но неловкость по-прежнему чувствовалась.
– Скажите, Ос, а почему форум не освещает Валентин Грант? – спросила я, воспользовавшись его честностью. – Ведь это он ваш главный журналист, и он-то уж точно тексты не покупает. Уже несколько лет пишет для L’Aurore, работал с Золя и Клемансо, имеет, наверное, еще больше заслуг на родине, в России… Почему не он? Если дело во мне, я откажусь. Я не хочу, чтобы из-за меня страдали отношения между вами.
Освальд отпил из чашки и почесал подбородок. Короткая жесткая щетина зашуршала под пальцами, тусклый дневной свет блеснул в перстнях и в граненых пуговицах темно-фиолетового пиджака.
– Видите ли, Софи, двадцать восьмое февраля – годовщина трагической гибели родителей Валентина.
Не успела я выразить сожаление, как он продолжил:
– Ему было десять, когда они погибли. Валентин всегда уезжает из Парижа в этот день или за день до него. В сущности, это случилось двадцать девятого февраля, потому что тот год был… Как это сказать?
– Високосным?
– Да. Поэтому не каждый год удается устроить поминки день в день. В этот раз он уезжает двадцать седьмого, и, кажется, я обещал ему помочь, – добавил Освальд задумчиво.
– С чем?
– Сходить с ним кое-куда.
Подробностей он сообщать не стал, и несколько секунд мы провели в молчании.
– Только, Софи, учтите, – грустно улыбнулся Освальд, – я вам ничего не рассказывал. Договорились?
Освальд Ко
В Париже я скучал.
После веселых лет студенчества сидеть в сером, слякотном, не всегда хорошо отапливаемом городе, где мне все было чуждо, ощущалось как пытка. Однако почти все наше поколение Лиги находилось в Европе, и мне хотелось быть в курсе происходящего. К тому же мое кресло в Министерстве иностранных дел все еще грел чей-то сынок, который успел раньше, так что мне выпали два свободных года. И вот они были на исходе, и на что же я их потратил?
Дни проходили одинаково: я читал, рисовал, после обеда отправлялся к Келси в его бутик на левом берегу Сены либо к Элиоту, в его роскошный дом – послушать, как он репетирует, или в «Гранд-Опера», на его выступление. Порой забегал в редакцию к Валентину, но там обычно все заканчивалось тем, что я опрокидывал банку с чернилами или ронял стопку только что отсортированных писем, так что коллеги его меня не то что не жаловали, а боялись как чумы. Год назад из Москвы приехала Винсента, и при ней я ожил. Мы проводили много времени с ней и Найджелом: играли в шахматы, ездили в театр и в синематограф. Зимой особым удовольствием был каток. Ни Винни, ни я не стояли на коньках, но вот Найджел катался прекрасно: на льду ему не было равных. Лезвия его коньков звенели и пели. Он обгонял одну пару катающихся за другой, крутился и – зависал!.. Проезжал на одной ноге, снова закручивался, вставал на обе и плыл дальше между очарованных зрителей, поправляя съехавшую шапку. Ловил восхищенный взгляд Винсенты, подмигивал ей, а мне насмешливо показывал язык.
После катка мы обычно ехали ужинать – ко мне, к Винсенте или в ресторан. Прекрасной приправой бывал хороший разговор, особенно если к нам присоединялась Софи. Старше нас двумя-тремя годами, она выглядела как гимназистка – может, причиной тому была короткая стрижка, может, маленький рост и хрупкость, а может, ее взгляд – любопытный и живой, но в то же время мудрый и проницательный. Она держалась строго, но Винни ее любила, и я относился к ней как к старшей сестре. Мы были на «вы», но нередко шутили, что мы – потерянные родственные души, потому что встретились впервые в моей любимой булочной и даже выбрали один и тот же хлеб – багет в синей бумаге. Почти все февральские вечера мы проводили вчетвером – Софи, Винсента, Найджел, я – то у меня дома, то у Винсенты.
Так было и двадцать шестого февраля. Мы собрались у меня, посидели и разошлись. Я долго не мог уснуть и в конце концов встал с постели: раз не спится, можно заняться французским или порисовать. Лег я под утро, и потом, конечно, долго не мог проснуться – а ведь нужно было мчаться в министерство!
Как назло, гардеробщик с полчаса не мог пристроить мое пальто и шапку. Получив наконец вожделенный номерок, я вихрем понесся по мраморным лестницам и красным коврам, мимо портретов и статуй в нишах. В спину мне летели возмущенные восклицания.
В зал я вошел прямо на середине чьего-то доклада. Двадцать пар глаз одновременно впились в меня. Моя фамилия вместе с тихими приветствиями обогнула стол; шепотки затихли, только когда я сел. Я оглядел выступавшего – докладчиком был некий Рон Джонсон, его переводчиком – Найджел. При всей своей легкомысленности на совещания Найджел не опаздывал и одет был вполне прилично. В узком темном костюме он казался выше, при переводе держался по левую руку от докладчика, подстраивал голос и интонации так, чтоб не перетягивать внимание на себя. В КИМО нас учили, что таким и должен быть образцовый переводчик.
Попыток уловить суть доклада я не предпринимал. Мне хотелось пообедать и вернуться в постель. Опустив голову на руку, я считал колонны