Высохшее сердце - Абдулразак Гурна. Страница 5


О книге
фотографирования порой уклонялись не только женщины, но и мужчины, у этого нежелания — в обоих случаях — была и другая причина: люди боялись, что часть их самих каким-то образом будет поймана и останется у снимка в плену. Даже в моем детстве, то есть намного позже, чем было сделано фото с Маалимом Яхьей, местные жители еще не избавились от этого предрассудка: стоило какому-нибудь туристу с океанского лайнера, гуляющему по нашим улочкам, поднять фотоаппарат, как его осаживали сердитыми выкриками, и ему приходилось спасаться бегством. Затем среди местных начинался спор между теми, кто опасался потерять свою душу, и теми, кто считал это полной чепухой. По этим причинам я никогда не видел фотографии своей бабушки по отцовской линии и не мог судить, насколько отец на нее похож. Однако, увидев фотографию с Маалимом Яхьей, я решил, что в его фигуре и цвете лица есть что-то общее с моими. Это было приятно, потому что восстанавливало мою связь с теми людьми и событиями, от которых меня отрезало отцовское молчание.

Фотография в директорском кабинете датировалась декабрем тысяча девятьсот шестьдесят третьего, то есть концом учебного года прямо перед революцией. Вскоре после этого Маалим Яхья потерял свое место — потому он и уехал работать в Дубай. Почти вся его семья, жена и две дочери, отправилась следом, но мой отец остался. Пока я не уехал сам, никто из них не возвращался даже ненадолго, и кроме как на той фотографии в кабинете директора я не видел членов отцовской семьи. В самом раннем детстве я и не чувствовал в этом никакой нужды. Отец с матерью были всем моим миром; иногда я слышал от них обрывочные упоминания о других родственниках, и мне этого хватало, при том что сами люди, о которых они говорили, казались очень далекими.

* * *

О семье матери я знал больше. Мою мать звали Саидой, и когда-то ее семья была довольно зажиточной — отнюдь не богатой, с какой стороны ни посмотри, но все же вполне состоятельной, поскольку у них имелся участок плодородной земли и собственный дом недалеко от здания суда. Когда мать была еще маленькой, ту часть города занимали знатные особы: люди, связанные с правительством султана, которые обитали в тиши уединенных садов за высокими стенами, и колониальные чиновники-европейцы — эти жили в огромных старинных арабских домах у моря, справляли чинные имперские ритуалы в белых полотняных мундирах, увешанных причудливыми медалями, и носили пробковые шлемы с плюмажами и сабли в позолоченных ножнах, как победители. Они присваивали себе пышные титулы и притворялись аристократами. Вельможи обеих разновидностей считали себя одаренными от природы, которая создала их благородными и наделила правом властвовать над другими, а также нести связанное с этим бремя.

Отцу моей матери, Ахмеду Мусе Ибрагиму, человеку образованному и немало поездившему по свету, было некогда тешить свое самолюбие игрой в патриция. Вместо этого он предпочитал говорить о свободе, справедливости и праве на самореализацию. За эти разговоры ему суждено было заплатить. После двух лет обучения в Колледже Макерере[11] и еще года в Эдинбургском университете он получил диплом специалиста по здравоохранению. Между периодами своего пребывания в Уганде и Шотландии он провел несколько недель в Каире в гостях у друга, который учился на педагога в Американском университете. Затем, по пути в Лондон, посетил Бейрут и на три недели задержался в Стамбуле. Годы, проведенные в Кампале и Эдинбурге, а также знакомство с другими волшебными городами принесли богатые плоды: его светскому лоску и житейской искушенности мог позавидовать каждый, и, когда он принимался рассказывать о каком-нибудь знаменитом месте, где ему удалось побывать, аудитория благоговейно замолкала. По крайней мере, так описывала реакцию знакомых на его речи моя мать. Он работал в лабораториях Министерства здравоохранения, совсем недалеко от своего дома. Его главной задачей было уничтожение малярии, но он внес свой вклад и в борьбу против холеры и дизентерии, выполняя необходимые анализы и участвуя в семинарах. Некоторые называли его доктором и просили вылечить их от разных болезней, но он со смехом отказывался, поясняя, что работает в отделе по отлову крыс и совершенно не разбирается в грыжах, мигренях, простудах и геморроях.

Его я тоже видел на фотографии — ее сделали на задах Министерства здравоохранения, у ворот служебной парковки. На нем был белый полотняный костюм с пиджаком, застегнутым на среднюю пуговицу, и лихо заломленная красная феска. Голову он наклонил так, что кисточка фески свисала свободно. Ноги скрестил — правая голень поверх левой, — что привлекало внимание к его коричневым туфлям, а правой рукой опирался на ствол безошибочно узнаваемого дерева ним у ворот. Позади него, чуть поодаль, высился гигантский делоникс, затенявший дорогу, которая огибала здание. В этой небрежной, изящной позе мой дед казался живым воплощением современности — беззаботный космополит, заглянувший в несколько крупнейших мировых метрополий — Каир, Бейрут и Стамбул — по дороге в Лондон и Эдинбург. Наверное, в Турецкой республике Ататюрка фески уже успели отвергнуть как рудимент старого мира; в пятидесятые годы они понемногу выходили из употребления и в других странах — Египте, Ираке, Тунисе, — где превращались в символ продажных пашей и беев и поверженных войск арабских националистов, но эти вести еще не достигли ушей отца моей матери, по крайней мере в ту пору, когда была сделана фотография. Для него этот головной убор еще оставался эстетским признаком принадлежности к мусульманскому авангарду, смелой и практичной заменой средневековому тюрбану. Белый полотняный костюм воспринимался не так однозначно: сам выбор костюма в качестве верхней одежды (как и коричневых туфель вместо обычных сандалий) выглядел данью уважения Европе, но вообще белое, если облекаться в него с надлежащим смирением, считалось цветом паломничества и молитвы, чистоты и благочестия. Деда можно было бы упрекнуть в излишней склонности к рисовке, если бы не его нарочито скрещенные ноги и неуверенная, слегка извиняющаяся улыбка на свежем круглом лице, точно он сам гадал, не перестарался ли со своим нарядом.

Хотя Ахмед Муса Ибрагим и не был открытым противником власти, он все же входил в группу интеллектуалов-антиколониалистов, тех, кто чувствовал свою связь с большим миром и знал о египетском деятеле Сааде Заглул-паше (отсюда феска), о Ганди и Неру, и о тунисском мятежнике Хабибе Бургибе, и о маршале Тито — о национальных лидерах, не спасовавших перед имперскими притеснителями других политических оттенков. Местные интеллектуалы, к которым отец Саиды ощущал свою причастность, восхищались этими яркими личностями и мечтали быть такими же современными,

Перейти на страницу: